Колыванский муж
Шрифт:
– Которой прикажете?
– "Когда ты хочешь рассердиться, подумай, что ты говоришь с генерал-губернатором".
– Такой пословицы нет.
– Есть.
– Да уж позвольте мне, как русскому, лучше знать, что такой пословицы нет.
– Я ее от князя Суворова в Риге слышал.
– Про рижского князя Суворова про самого-то стоит пословицу сложить.
– Это правда, правда. Он фантазер, но добряк. Многое, что было невозможно, он сделал возможным. Его, бывало, попросят - он скажет: "это возможно". Очень жаль, что его больше нет, - и вам было бы хорошо.
–
– Да!.. в самом деле: как бы им это написать?
– Я им чистосердечно во всем признаюсь, что я их по вашей милости обманывал и что у меня сына Никиты нет, а есть даже два сына, и оба немца. Пусть и отец, и дядя это узнают, и они меня пожалеют и отпишут свое наследство, находящееся в России, детям моей сестры, русским и православным, а не моим детям-немцам, Роберту и Бертраму.
– Фуй!
– Отчего фуй? Я больше лгать не хочу. Приду домой и напишу: мне будет легче.
– Чем же легче?
– Тем, что я не буду больше моих честных стариков обманывать.
Адмирал задумался и прошептал:
– Это тоже правда.
– Конечно, правда.
– А вы первый раз им... о первом ребенке как написали?
– Я тогда солгал.
– А-а! Как жаль!
– Да, я нагло и гнусно солгал.
– Что же именно?
– Свалил все дело на fausse couche. {Преждевременные роды (франц.)}.
– Недурно! Очень хорошо! Теперь свалите на фос-кушку!
– Зачем? Лучше этого не придумаете.
Расстались. Я вернулся домой и в самом деле сел писать чистосердечное признание... Как-то не пишется... Противно это излагать, какая я тряпка, что у меня все рождаются немцы, и я не могу этого прекратить.
Черт возьми нашу телегу и все четыре колеса! При случае написал про фос-кушку.
Опять живем. Получил крест, и денег дали.
К жизни охладел, и к тем вопросам, которые приходят из России, охладел. Семья-немцы растут, живу хорошо и очень тихо. Ну их совсем все вопросы! Это надо иметь к ним охоту и здоровые нервы, чтобы ими заниматься. И то не здесь, и не в колыванской семье. Никитки от меня больше не ждут и не требуют. Все замерло там и приутихло, и во мне, казалось бы, конец. Но только, как пуганая ворона сучка боится, так и я: из дому отлучаться боюсь. Думаю: кажется, безопасно, кажется, ничего нет, а между тем Бог их знает, какая у них... природа какая-то "надсущная": неравно вернешься, а у них уже и поет в пеленках новый немец.
Этого я не хотел больше ни за что и, признаюсь вам в своей низости, более для этого и с отцом Федором Знаменским познакомился, когда его назначили благочинным. Пошел к нему исповедоваться и говорю:
– Вот что в моем семействе два раза было. Я сам вам об этом объявляю. Вы теперь благочинный, должны за этим смотреть, чтобы закон не обходили. Я часто бываю в отлучках, а вы смотрите... А то я сам после на вас донесу.
Он испугался и денег за исповедь не взял и вместо отпуска сказал мне "мое почтенье", а доноса не подал.
Трус неописанный. Но зато и без его помощи нечего стало бояться. Одно горе прошло - стала надвигаться другая туча. Моему семейному
Я себя не помню от отчаяния. Кляну себя за то, что когда-нибудь что-нибудь ей сказал, плачу, как безумный.
Она меня ободряет и утешает.
– Успокойся, - говорит, - я буду жить.
Мать, баронесса, являет безмерную силу любви и самообладания.
Здешние врачи нашли у нее что-то непонятное. Лина и баронесса отправились в Ригу. Там им сказали, что нужна скорая операция. Рассуждаем: в Петербург или в Берлин? Разумеется, в Берлин: лучше и дешевле. Я не спорю; где больная хочет, пусть там и будет. Детей, чтобы они не оставались одни при моих отлучках по службе, решили завезти по дороге к танте Августе и к кузине Авроре. Так я по необходимой служебной надобности ушел в море тотчас с началом навигации, а они должны были выехать через неделю, когда Лина будет себя немножко крепче чувствовать. Я жду от них в условленных местах известий об отъезде; но сначала писем нет, а потом извещают, что "еще не выехали", после - что "на Лину прекрасно действует покой и воздух", еще позже - что, "к удивлению, можно сказать, что врачи в Риге, кажется, ошибались и что операции вовсе, может быть, не нужно", и, наконец, - что "Лина поправляется, и они переезжают из города на дачу в Екатериненталь".
Это последнее известие шло долго, и я получил его только две недели тому назад, вместе с другим известием, что дядя из Москвы пишет, что отец мой умер и завещал именьице мне и "моим детям".
Я и обрадовался благоприятной ошибке врачей, и очень поскорбел, и поплакал об отце, которого давно не видал, а теперь совсем его лишился. И вот вчерашний день, расстроенный всем этим, возвращаюсь домой, влетаю в комнаты, стремлюсь обнять жену - и вижу у нее на руках грудное дитя!
Боже мой! Я ударил себя ладонью в лоб и спросил только:
– Как его имя?
– Гуня.
– Что это значит?
– Гунтер!
– Значит, я и в третий раз обманут! Выходит баронесса и тихо говорит:
– Никакого обмана нет - это ошибкой подкралось. Остальное вы сами знаете. Слово "подкралось" так вдруг лишило меня рассудка, что я наделал все, что вы знаете. Я их прогнал, как грубиян. И вот теперь, когда я все это сделал - открыл в себе татарина и разбил навсегда свое семейство, я презираю и себя, и всю эту свою борьбу, и всю возню из-за Никитки: теперь я хочу одного - умереть! Отец Федор думает, что у меня это прошло, но он ошибается: я не стану жить.
– Вы хотите довольно дешево отделаться, - произнес по-немецки молодой и сильный женский голос, впадающий в контральто.
Мы оба оглянулись и увидели на дорожке, у самой дверцы, стройную молодую девушку, изо всего лица которой, отененного широкими полями соломенной шляпы, был виден один нежный, но сильный подбородок.
Я узнал, что это была Аврора, и почувствовал в душе большую радость. Я здесь становился совершенно излишним, и притом этот разбитый человек теперь будет управлен хорошим кормчим.