Комбат
Шрифт:
Вроде и хорошо к нему относились, а все не как прежде — с какою-то настороженностью. Это и обижало, и удивляло его, пока не услышал, как было о нем сказано:
— Наш-то он, конечно, наш, да ведь стал начальство. Кто его знает, каков теперь будет?
Трудно ему было. Придет в колхоз, разъясняет, убеждает, доказывает необходимость нового примерами из науки, и вроде видно — поняли и словом поддерживают!
— Ясно дело.
— Как не понять-то, поняли.
— Конечно, вы люди ученые, вам видней, как лучше.
А придешь проверить, как сделали, — опять по-своему, по-старому. Как мальчишку и водили за нос. Горько ему было это! Он полон был желания делать все как можно лучше, чтобы скорее вырваться из старой деревенской
Однажды позвал его к себе заместитель директора МТС по политчасти и спросил:
— Ну как работается?
— Я чего-то совсем растерялся… — признался Тарасов.
— Ну это полбеды. Беда, когда человеку кажется, что он все знает, все понимает. Мы лечим застарелую болезнь— бедность, неграмотность. Но ведь все надо уметь. Вот скажи: пришел бы ты со своей болезнью к лекарю, он тебя выслушал, выстукал, надавал советов, прописал лекарств, а ты, делая все, что он велел, видишь, что пользы нет: что бы ты подумал, а? Небось сказал — к черту такого лекаря! Не так ли и у нас иногда выходит, а? Дело ли только поучать крестьянина? Ведь, скажем, мы с тобой знаем, что такое-то поле — это площадь в севообороте, а мужик им всю жизнь кормится. И отец его, и дед. Он вызнал это поле и вдоль, и поперек. Знает, что и как на нем лучше родит, как его пахать, удобрять надо. Он многое знает. Ведь кому же плохого-то охота? А если видят, что по нашему совету или приказу выходит плохо, так на кого обижаться? На себя, выходит, надо оглянуться да подумать — а дело ли я велю? Вот ведь штука-то какая…
Он послушался этого совета. И понял то, что горячая, боевая в деле голова хороша только тогда, когда она еще и знающая. Он понял, что уступить вовсе не значит унизиться или потерпеть поражение. Наоборот — чем выше несешь себя, тем ниже выглядишь в глазах людей. У него хватило характера резко изменить поведение. Воспринялось это по-разному. Приходилось за спиной и такое слыхивать:
— Испекся! Мы кому хошь рога обломаем.
Находились и солидарные с этим, но большинство отвечало:
— Полно чепуху-то городить! Ты сам-то комол, тебе ли другим рога ломать. Да и к чему это? Делать дело надо, а не рога ломать.
Спокойно, по-душевному стал вести себя. И вместе с обидою на то, что он же для них старается, а они этого не понимают, прошло и пустое мнение о том, что крестьянин наш эдакий от серости и неразумности упрямец. Люди стали добрей, доверчивей к нему. И открылась ему судьба каждого маленького польца: живыми голосами заговорила с ним земля. Пожилые мужики стали советоваться с ним:
— Тут, пожалуй, вот что в расчет надо взять. Поле-то это сначала у Степана-покойника было — ничего не росло на нем. Потом как с сыновьями-то Степан разделился, перешло к Василию. А Василия закрутило, завертело, и крышка. Чтобы на поле росло, надо навоз, а чтобы навоз был, надо скотину, а скотину купить, надо деньги, а деньги можно взять, как хлеб продашь. Василий бился, бился да и продал землю Михаилу, сам в работники пошел. А земля-то совсем отощала. Михаил, помните, работяга был, взялся по-хорошему, да надорвался на работе и помер. А Анна баба, чего она может? Опять отощала земля. Так и в колхоз перешла. А у нас ведь что получается пока: все вроде наше и все ничье. Заправки-то в землю нет настоящей. Что и есть, валим как попало да куда придется. Я к чему говорю — надо сюда навозу погуще положить. К примеру, возим навоз в Червониху, а зачем? Там землю держали в справном теле. Года два она и так еще ничего будет. А сюда надо бы обязательно.
Так вот сообща, помаленьку пошло дело. В колхозах, которые он обслуживал, урожаи росли, и он стал для всех не Тарасов, а Николай Иванович! Когда приходили провести беседу или собрание, приятно было слышать, как кричали, звали людей:
— Поживей там поворачивайся, Николай Иванович пришел!
Бывало, по осени глядишь на этакий рослый хлебище, и сердце поет!
С людьми
И уважение от людей у него было. Словом, женихом он считался завидным, а вот поди ты — не везло в любви… Сам он относил это к тому, что считал себя человеком неказистым — не такие, думалось, сводят девчат, с ума. Маленький, чернявый, худощавый, неловкий в манерах — куда там звезды с неба рвать. Но это его убеждение было несправедливо. Хуже других наружностью он не был. Черные глаза были у него выразительны, сложением складен, лицо румяное. Да мало ли невысоких худощавых парней есть, и как еще кружат девчатам головы, ой-е-ей! Тут, пожалуй, действительно несколько причин. Не хватало у него смелости подойти запросто к девушке, как другие, заговорить, пригласить потанцевать. Терялся он ответить как надо, если девушка первая заговаривала с ним. Вообще был с девчатами и ненаходчив, и робок.
Одной из причин было и то, что деревенские девчата считали его не парой себе — все-таки агроном! Возьмет ли замуж — кто его знает? Может, и от других уведет, и к себе не приведет. Только душу зря ранит. Ему такие соображения и в голову не приходили, и он удивился бы и обиделся, узнав об этом. Ему говорили и сам он видел, что Люба Сосновцева влюблена в него. Но он не любил ее, а влюбился в Сашу Поливанову. Саша вышла замуж за другого. Горько было ему… Ой как горько! Но странно, вскоре стало легче, и он понял, что не любовь была причиной его страданий, а уязвленное самолюбие. Такая нескладуха с девушками шла у него до тех пор, пока в школу не приехала новая молоденькая учительница Вера Степанова. Им приходилось часто бывать вместе. По заданию райкома ходили по деревням с беседами. Он рассказывал колхозникам новости жизни страны, зарубежные события, а она беседовала на атеистические темы. Его слушали с интересом не оттого, что он лучше говорил, а потому, что тема бесед его была интересней для слушателей. Говорить об атеизме в деревнях, где у стариков и пожилых еще крепка была вера в бога, было очень трудно и сложно. Они знали: объяви, что будет беседа на атеистическую тему, и слушателей не соберешь. Да и соберешь, что толку? Верующие не придут. Поэтому и ходили они вместе. Объявлялось, что будет лекция о внутреннем и международном положении, а перед этим выступала Вера. Волей-неволей старикам и пожилым, любившим послушать, что на свете делается, приходилось слушать и Веру. Неприятие ее убеждений очень огорчало учительницу. Иногда она в отчаянии говорила:
— Ну зачем это все? К чему? Ведь они все равно не разуверятся — это у них в кровь въелось.
— Ишь ты какая ретивая, — возражал он. — Пришла, сказала: не верьте, во что всю жизнь и вы, и ваши отцы, и деды верили! Это, мол, глупо! Чему верить-то? А ведь заявление о глупости веры говорит и о глупости верующего. Тут и самолюбие бунтует, и их прошлое, и обычаи, и привычки. Люди родились — крестились, женились — венчались, в гости друг к другу шли в христов праздник. Да и теперь вовсю ходят. Это их жизнью было. А тебе бы раз — и точка. Больно скора.
— Это я понимаю все, но когда на тебя смотрят и только не говорят: «Молчала бы лучше, чего ты в жизни знаешь-то?» — тяжело ведь…
— Я сначала тоже переживал, — признавался он и рассказывал, как нелегко начиналась его работа. Разговаривая с другими девушками, он языком точно камни ворочал, а с ней говорил легко. Наверное, потому, что они заинтересованно делали одно дело. Она была какая-то понятная, своя, точно сестра ему.
Однажды его напрасно обидели на работе, и он пошел к ней, чтобы найти утешение, — ему надо было рассказать ей все, потому что он знал — она его поймет, Он не задумывался, почему его тянет именно ей рассказать о своей боли. Но тянуло ведь…