Коммунисты уходят в подполье
Шрифт:
Когда выстрелы стихли, я выбрался из-под куста и быстро пошел по полю. Но оказалось, что это вовсе не поле, а срезанный камыш. Вот когда я пожалел о сапогах! Портянки и носки уже через сотню шагов разодрались вдрызг, и ноги, чувствую, поколол и порезал. Но что делать? Иду. Сколько прошел - километр, два? Вижу силуэты каких-то хатенок, а чуть левее скирда пшеницы. Я - к ней. Рядом со скирдой приклад - маленькая скирда. Между ними я и устроился. Соломы надергал, кое-как укрылся, ноги мои, наверное, торчали. Я сразу же уснул, можно сказать, без памяти упал.
Очнулся
Долго я корил себя, а потом стал раздумывать, что делать дальше.
Тут в шагах пятистах от меня хаты, а в хатах колхозники. Как-то они отнесутся к моему появлению?
Я партийный работник - человек массовый, человек для людей. Одиночества я никогда не знал, не искал и не нуждался в нем. Я это говорю к тому, что прятаться в одиночку лишь для того, чтобы сохранить себе жизнь, я не мог. Сама мысль об этом была для меня невыносима.
Но в тот момент я, признаться, растерялся. А тут еще физическая немощь, ноги опухли, кровоточат... уверенности в себе нет.
Пропел петух. "Так, - думаю, - дело к утру". И вдруг рядом что-то зашуршало, зашевелилось, сноп, которым я прикрылся, дрогнул и упал...
Я стою на коленях; вцепился в пистолет, держу его перед собой... Уже светлеет, и никого нет. Только куры: ко-ко-ко. Вот ведь какая гадость, как напугали!
*
За всю войну я не был так близок к гибели, как в те дни. Внешне я выглядел так, что мог вызвать и жалость и смех. Говорю об этом не стесняясь, думаю, что всякий, кто вот так же, вроде меня, начинал войну, в душе признает, что и у него был момент физического упадка.
Но вернемся к тому, что происходило со мной. Повторяю: никогда я не был так близок к гибели. Я поддался усталости. Ведь подумать только - я спал чуть ли не четыре часа в этой скирде пшеницы, меня ничего не стоило взять сонного. А в карманах моей гимнастерки были такие документы: партийный билет, удостоверение секретаря обкома, удостоверение члена ЦК КП(б)У, орденская книжка, депутатские билеты Верховного Совета СССР и УССР.
Итак, на рассвете, когда меня потревожили куры, поблизости не оказалось ни одного живого человека.
Я поднялся и только собрался шагнуть, как начался минометный обстрел поля; совсем недалеко, метрах в трехстах, завязалась и автоматная перестрелка. Кто с кем дрался - не знаю. Но я уже привык остерегаться всего. Да и глупо было бы с моим жалким пистолетом ввязываться в эту потасовку.
Я снова лег, зарылся в скирду. А куры вовсю работали, копались возле меня, кудахтали, петухи гордо и независимо кукарекали. Я уже чувствовал к ним ненависть. Мне была известна немецкая страсть к "куркам" и "яйкам". Придут, станут охотиться за белым
Ужасно захотелось покурить. Но я так продрог, что не мог пошевелиться... Папиросы, правда, намокли, спички тоже.
Стрельба вскоре прекратилась. Я услышал чьи-то шаркающие шаги и кашель, определенно старушечий. Никто не разговаривал, значит, старушка появилась в моей зоне без спутников.
Она стала звать кур, что-то шептала, ворчала.
Я вытянул занемевшие ноги, решительно повернулся, отбросил от себя солому и вскочил.
– Чур, чур, чур!
– закричала старушка и замахала руками.
Увидеть такого дядю было, наверное, страшно - босой, небритый, мокрый, в голове овсюги.
Она перекрестилась и оцепенела. Я тоже с полминуты молчал, привыкал к свету: утро выдалось солнечное.
– Слышь, бабуся, - сказал я как мог спокойнее, - не бойся. Я не кусаюсь. Немцы далеко?
– Та ни, вон село. Воны в сели хлиб да животину грабуют.
– А у тебя, старая, нет чего перекусить? Может, хлеба кусок? Или молока крынка?
Говоря с ней, я оглядывался по сторонам; то, что в темноте принимал за хаты, оказалось будками для кур. Сюда, на поле, колхоз вывозил птицу для борьбы с вредителями и построил довольно просторные курятники. Старуха, видимо, была птичницей.
– Так как же, бабуся, есть у тебя перекусить чего-нибудь для русского солдата?
– Ничего немае, милый... хиба ж можно так людей пугать?
– В том лесу тоже немцы?
– и я показал на опушку, что начиналась метрах в четырехстах от моей скирды.
– Всюду нимцы, везде, - сказала она.
Из-за курятника появился еще один человек. Старик, дряхлый, с длинной зеленоватой бородой. Вокруг шеи у него был повязан башлык.
– Вот, диду, хлопец, - сказала старуха.
– Есть просит.
Старик исподлобья глянул на меня, ничего не сказал и начал развязывать башлык - долго он его разматывал. Затем вытащил большой ломоть хлеба, шмат сала и так же молча протянул мне, сам же сел на землю. Пока я уплетал, старики, не отрываясь, глядели на меня.
– Слышь, хлопец, - прервал, наконец, свое молчание старик, - тут шагах, мабуть, в сотне убитый солдат лежит. Шинель на нем, дуже добра шинель. Чем так дрожать, пойди сыми.
Продолжая жевать, я отрицательно покачал головой.
Старик вопросительно взглянул на меня:
– Не нравится? Э-эх!
Он встал и пошел за ту скирду, где я пролежал ночь и утро. Вернувшись, он притащил грязную и поразительно драную шинелишку.
– Не хочешь с мертвого, може, моей не побрезгуешь? Бери, хлопец, спасай жизнь.
Шинель была разодрана чуть не до ворота. Я наступил на полу, разорвал ее до конца. Одну половину накинул на плечи, другую разделил еще надвое, обмотал кусками ноги.
Старики следили за моими действиями без слов. Я тоже не пытался продолжать разговор. Куда уж мне: зуб на зуб не попадал, руки, ноги - все дрожало. Одежда после вчерашнего купанья еще не обсохла.