Коммунисты
Шрифт:
На Ямах, куда вышла колонна, ни асфальта, ни мостовых. «Ямы, как скотное стойло, затонули в смраде, в грязи, в нищете». А ночной ливень превратил в непролазное месиво ямские колеи, нет ходу ни пешему, ни конному.
«Катилась по Соковской митинговая рать. У церкви Александра Невского на перепутье выскочили казаки:
— Разз-зойдись!
Но жалки и бессильны над головами повисшие нагайки. Взрыкнула толпа, заворочали булыжники, станковские боевики сверкнули оружием.
Подались казаки с пути — лава катилась вниз, на мост. И когда окунулись в аршинное месиво,
Сотни вели большевики.
У Ямской тюрьмы — казацкие заслоны. Сотням не взять заслоны в бою. Говорить с казаками пошел Отец.
Что было казаку рабочее слово? Бились в глухую тюремную стену отцовские слова. Из тюрьмы казаки никого не отдали. Уходили рабочие вспять — путь держали на Талку, на речку, где летом бурно собирались бастовавшие фабрики.
Когда миновали Ямы, на Шереметьевской путь пересекла черносотенная гуща. Эту гущу, как ушли рабочие, поили водкой на Управской площади, кадили кадилами попы, купцы натаскали к ней икон и царских портретов, раздобыла «черная сотня» трехцветные знамена, шла теперь хмельная и буйная, пела: «Боже, царя храни».
Поодаль, мерно колыхаясь, желтели широкими лампасами астраханские казаки, охраняли «черную сотню». И лишь завидели с Ям полыхавшие красные знамена, остервенелые мясники, торговцы, огородники, пьяное отребье кинулись с визгом и уханьем, скакнули вперед казаки, в сочном месиве ямских переулков избивали рабочих.
Уцелевшие перебежали Шереметьевское шоссе, с оставшимися знаменами побежали на Талку. Ковылял измученный Отец, ворчал сердито:
— А знамя где?
— Взяли, Отец, — ответил скорбно чей-то голос.
— Взяли? Без бою взяли?
И он сурово глядел через очки сухими печальными глазами.
Уж сумерками наливался октябрьский день, когда прибежали на Талку. Вечерние туманы спадали на тихие пустое поле. Ямские сотни обернулись десятками. В горе стояли у мостика, тихо, словно в покойницкой, говорили о шереметьевской бойне, считали редкие ряды, свертывали знамена. На пустынном лбище приречного луга застыли крошечной кучкой. Струилась Талка жалобными тихими струями. Стоял немой и черной стеной молчаливый бор. Мерно вздрагивали в шелестах густые мохнатые лапы сосен.
В это время издалека прояснилось смутное пятно «черной сотни» — она валила на Талку. Позади, как там, на Шереметьевской, вздрагивала казацкая конница.
Решили отойти за мостик — встали около будки, у бора. И когда ревущая пьяная ватага сомкнулась на берегу — заорала к будке:
— Высылай делегатов… Давай переговор!
Стояли молча большевики. Никто не тронулся с места. И вдруг выступил Отец, за ним Павел Павлыч. Их никто не вздумал удержать — двое через луг ковыляли они на речку. Вот спустились к мостику, перешли, встали на крутом берегу — их в тот же миг окружила гудящая стая. И только видели от будки большевики, как заметались в воздухе кулачищи, как сбили обеих на землю и со зверьим ревом заплясали над телами. Выхватил Станко браунинг, Фрунзе кричал чужим голосом:
— Бежим стрелять. Пока не поздно. Товарищи!
Николай Дианов крепко Фрунзе схватил за рукав:
— Куда побежишь, безумный, или не видишь казаков?
Дрожали в бессильном гневе, но все остались у будки. Вот Павел Павлыч вдруг вскочил, спрыгнул к речке и через мостик мчится сюда… Его подхватили, стащили в лес…
И видно, как поднял окровавленную голову Отец, но вмиг его сбили наземь и снова бешено замолотили глухими, тупыми ударами.
Когда окончена была расправа, повернулась дикая стая, шумно ушла к вокзалу. С «черной сотней» весело ускакали желтые казаки.
В пустом и тихом поле лежал одиноко кровавый труп Отца.
Тогда подошли товарищи и увидели смятое тело друга. Вкруг по земле студенистой слизью дрожали мозги. Кровью и грязью кровавой было излеплено лицо. В комьях спуталась серебристо-черная шершавая борода, обвисли мокрые тяжелые усы. Переломанные, свернулись в дугу ноги. Сквозь разодранную черную рубаху густела синяя, страшная грудь…»
Арсений не скрывал слез, не стыдился их:
— Никогда мы не простим себе этого! Безоружные, дали завлечь себя в ловушку. Оставили беззащитным лучшего нашего товарища! Кустари! Жалкие кустари!..
— Не трави душу, Трифоныч! — глухо сказал Балашов. — Надо укрыть Отца.
Молча подняли труп, отнесли на руках в лес, спрятали в глухой чаще.
Как удалось, соорудили из кольев носилки, положили на них Павла Павлыча, дотащили до знакомого фельдшера, передали ему товарища в надежные руки.
Поздней ночью двинулись к городу: «черная сотня» с пьяным ревом справляла шабаш.
На другой день были уже известны потери демонстрантов: шестеро умерли от ран, покалечено в десять раз больше. Сложил голову веселый и дерзкий Михаил Лакин; не сдался он карателям без боя.
Пьяная орда «черной сотни» держалась в разгуле.
23 октября монархисты собрали тысячи людей на площади. Попы кропили народ святой водой и заводили молебны в честь победы над супостатами. Те, кто хотел остаться «чистенькими» в эти кровавые дни, щедро раздавали водку всякому отребью и разжигали страсти погромными речами на митинге:
— За государя нашего… Дави врагов, как вшей!.. Бей их!.. Лови зачинщиков… К ногтю Дунаева, Трифоныча!..
Бешеный ткач сильно примелькался в городе с весны до осени и под номером первым был приговорен «черной сотней» к растерзанию. Комитет приказал ему скрыться в Орехово-Зуеве или Богородске, где он мог затеряться на время в массе ткачей.
Вторым номером «на заклание» шел Трифоныч, и ему предложили немедленно вернуться в Шую. Но он отказался наотрез.
Удивительную энергию проявил он в эти дни. За одни сутки сделал круг Иваново — Кохма — Шуя и привел большой отряд дружинников. Вместе с боевиками Станко — Уткина он разделил город на участки и начал осаживать «черную сотню». Она здорово «наследила» на улицах: под ногами хрустели черепки разбитой посуды, стекло от зеркал и окон, в грязь были втоптаны разорванные одеяла, подушки, белье.