Кончина
Шрифт:
— Что же делать?
–
— Новое письмецо напиши, с поправочками.
— А ежели я в Вохрово сейчас, на почту-то, раньше ваших прискачу?
— Тогда другое дело. Заявление напишешь — отдадут.
— За-аяв-ление!..
Письмо-то на имя врага, письмо-то, просящее у врага помощи. Писать заявление, вызывать к письму интерес. Ну нет, авось пронесет.
И Евлампий Лыков стал ждать, успокаивая себя — как-никак он человек заслуженный, на одной фотографии снят с товарищем Сталиным. И сам понимал, сколь зыбки эти утешения.
Евлампий
А давно ли встречали его из Москвы, жали руки, произносили речи?.. Давно ли?.. Скажи кто-нибудь в те дни, что Чистых так оседлает, посмеялся бы — у мужицкой лошадки, мол, тоже копыто твердое… Ночами не спалось.
Не ночью, а ясным днем пришло известие. Лизка-почтарка принесла ему шершавую, в голубизну, бумажку, отпечатана в типографии, только его фамилия проставлена от руки, фамилия, день, час — вызов в районный комиссариат внутренних дел с остережением: «В случае неявки в указанный срок…»
Запряг лошадь, поехал. В начале дороги знобило, потом словно окаменел, а когда входил в комнату начальника, чувствовал себя даже спокойным: «Была не была, какой да ни на есть, но конец. Все лучше заячьей жизни».
Начальника Бориса Марковича Осокоря он знал, как и всякого из районного побочного начальства, приходилось здороваться за руку, сиживать за одним столом. Борис Маркович Осокорь был тихий, какой-то печальный человек, глаза застойные, как у замученной лошади, до синевы выскобленный подбородок и большой, вечно сомкнутый рот. Даже военная форма со скрипящими ремнями не придавала ему внушительности — спина сутулится, гимнастерка на груди висит мешком. На заседаниях он обычно молчал, был чем-то вечно озабочен, может, семейными делами — ходят слухи, жена у него погуливает с учителем физкультуры.
И кабинет у Осокоря обычен: стол с пресс-папье и дешевым чернильным прибором, стулья вдоль стены, окно, о которое зудяще бьется залетевшая оса, над столом портрет — сухощавенькое личико подростка, недавно объявившийся «железный нарком» Ежов. За столом — чисто выбритый, устало печальный хозяин. Евлампий Лыков подумал: «И в такой-то скуке прячется твоя беда… Была не была…»
Осокорь протянул из-за стола руку, пригласил:
— Садитесь, прошу. — Извинился с ходу: — Простите, что в горячую пору отнимаю время.
Ишь ты — «простите», а в бумажке-то, что лежит в кармане, сказано: «В случае неявки в указанный срок…» — без всяких «простите».
Усаживаясь, старался глядеть как можно невинное, производил впечатление.
— Что вы можете сказать нам о Чистых Николае Карповиче?
— Как — что? То, что все знают.
— Не кажется ли вам, что этот… гм… Чистых не очень, и весьма даже, расположен к вам лично?
— Борис Маркович! Я уважаю товарища Чистых, принципиальный, честный… И характер у него… ну, непреклонный, что ли… И конечно, он бдителен… Но…
— Но с вами он поступал возмутительно! Вы ведь гордость нашего района.
— Возмутительно?.. Я этого не говорю… Просто мне казалось, возможно, я ошибаюсь, если не так, вы уж, пожалуйста, поправьте…
— Ну, ну проще, по душам.
— Ежели по душам, то товарищ Чистых кой в чем передергивает…
— Евлампий Никитич, вот вам лист бумаги, присядьте сюда, вот чернила, вот ручка… Прошу… Напишите, в чем передергивает Чистых, какие выпады он по вашему адресу совершал, как он порочил ваше громкое имя…
— Но…
— Никаких — но! Не стесняйтесь… Скажу по секрету: он пытался на нас оказать давление, и даже весьма сильное. Наши органы не клюнули на эту удочку. Так что никаких «но». Пишите.
За твоей рукой, из-за твоего плеча следят чужие глаза. В другое бы время путались мысли, выпадало перо, и при полном-то покое Евлампий Никитич был не мастер сочинять, но сейчас он собрал себя в кулак, а потом недавно писал письмо в обком, к тому… Памятью бог не обидел — письмо он помнил слово в слово.
— Не миндальничайте. Смелее!
Странно. Может, это ловкий ход самого Чистых? Гаданием делу не поможешь. Была не была! Сказал «господи», скажи и «помилуй».
Товарищ Осокорь прочитал написанное и в общем-то одобрил:
— Мягковато местами… Не то чтоб весьма, но мягковато. И величать его товарищем, в общем, не обязательно… Подпись поставили? Ну и прекрасно… Спасибо за помощь, Евлампий Никитич. Весьма вам обязан. — Протянул вялую, влажную руку: — Маленькая просьба: ни один человек до поры до времени не должен знать о существе нашего разговора.
— Ясно, Борис Маркович.
Ни черта не ясно.
Светило солнце, голубело небо над головой, ветерок гнал волны по полям начавшей белеть ржи, лошадь везла его домой.
Навстречу пылила легковая машина, крытая брезентовым верхом, единственная легковая машина на весь район. Она проскочила мимо, обволокла лошадь и Евлампий пылью, мелькнула физиономия Чистых с упрямыми крепкими щеками. Чистых, конечно, узнал Лыкова, — нельзя было не узнать, — но машины не остановил, не скосил глаз в его сторону, не удостоил внимания…
Чистых и Осокорь в сговоре, они-то друг к другу ближе, рука руку моет, не трудно договориться, как утопить колхозного председателя с нашумевшим именем. Но что-то есть необъяснимое, — как, например, понимать брошенные вскользь слова: «И величать его товарищем не обязательно»? Что бы все это могло значить? Ни черта не ясно! И весьма даже!
Ясно стало через пару дней — Чистых арестовали. Чистых, а не Лыкова!
В районе, как всегда, созывались совещания, пленумы, парткконференции, везде заклеймили Чистых — подлый выродок, продажный наймит, запутался в связях, проводил вредительскую политику, и вот вам пример — намеревался опорочить одного из лучших по области председателей, развалить лучший колхоз…