Концы в воду
Шрифт:
Это был след мимолетной встречи, образ, носивший когда-то подлинные ее черты, но я работал над ним впоследствии, переправляя и дополняя так долго и так усердно, что сходство исчезло и на месте живого воспоминания остался какой-то продукт фантазии. Вышла преглупая вещь. Фантазия эта, руководимая последующими догадками, пересоздала ее с головы до ноги превратила в какую-то Борджиа или Бренвильер [19] , со всеми милыми свойствами этого рода характера, написанными на лбу en toutes lettres [20] . Нужно ли говорить, что я не нашел ничего подобного. Передо мною теперь, как и прежде, стояла статная молодая женщина с простым и свежим лицом, на котором, в эту минуту по крайней мере, не было ничего трагического… Парадный туалет сбил меня окончательно с толку. «Бодягина!
19
Речь идет о Лукреции Борджиа (1480 – 1519), представительнице знатного рода, отличавшейся замечательной красотой, умом и образованием. Она сделалась игрушкой неразборчивой политики и низменных страстей своего отца, папы Александра IV, и брата, епископа Чезаре Борджиа. Ей посвящены одна из драм В. Гюго и опера Г. Доницетти «Лукреция Борджиа». Маркиза Мария Мадлена Бренвилъе (урожд. д'Обре) известна тем, что отравила своего отца, братьев и сестер, чтобы присвоить себе их состояние, и совершила ряд других тяжких преступлений, за что была обезглавлена 16 июня 1676 г.
20
Со всей откровенностью (фр.)
«Фу! Как чертовски похорошела!» – сказал я себе, и, странно, – сердце забилось, как у влюбленного после двухлетней разлуки. И пульс был, конечно, другой, но механика до того похожа, что я испугался. Я не мог себе дать отчета, что со мной делается. Меня влекло к ней какое-то жадное любопытство. Мне трудно было отвести от нее глаза. И я украдкою вглядывался в ее лицо, стараясь найти в нем если не древний знак, по которому, говорят, можно было узнать иных людей, то, по крайней мере, хоть что-нибудь, какой-нибудь след… Нет, ничего! Ни тени!… Она сидела передо мною' весь вечер, гордая и сияющая. Успех написан был у нее на лице и, судя по тому, как ее ласкали у Горбичевых, успех, одобренный светом. Чего же еще?… Она спокойна – значит ей нечего опасаться. Но если ей нечего опасаться, то отчего же она избегала меня? Отчего ее взор, встречаясь с моим, скользил так упорно мимо, и отчего, когда я пробовал с нею заговорить, она обернулась ко мне с таким лицом?… На этот раз в нем было что-то застывшее и немое, но не спокойное. Она была испугана, чем? И что она рассказала мужу, когда воротилась домой?… О, дорого бы я дал, чтобы знать истину. Да как узнать ее теперь, когда все это кануло в воду?… Они уже с год как обвенчаны, и у них есть дочь, и никто их не обвиняет, не трогает. История об отравлении давно поступила в архив тех басен, к которым, натешившись ими до отвращения, публика начинает потом относиться скептически и кончает глубоким забвением. Z** не хочет больше и слышать об этом. Пустяки, мол, все выяснено. Тетушка Софья Антоновна тоже молчит… Забыла? Что же, пора, значит, и мне забыть. К чему ведут все эти вопросы, которые я не могу решить, и эти бесплодные подозрения? Как ни натягивай, а надо же наконец сознаться: я не уверен. Я не могу поручиться, что все это не совпало случайно, и, стало быть, не могу ее обвинить публично. А мимо этого все пустяки. Я не Лекок [21] , чтобы открыть через три года то, что не в силах были открыть артисты сыскного дела, люди, которые зубы съели на этого рода вещах.
21
Полицейский сыщик, герой одноименного романа французского писателя Эмиля Габорио (1832 – 1873).
Что же дальше?… Ничего нет и быть не должно, это ясно как день, а все-таки я пойду к ним… Чувствую, что я глупо делаю, – порчу только себе напрасно кровь и чувствую, что из этого ничего не выйдет, кроме дурачества, а все же пойду… Тянет…
Был поутру и не застал никого, или не приняли?… Лучше всего бы сделали, если бы заперли двери раз и навсегда. Тогда и глупости этой конец. Чего мне нужно от них? Я его ненавижу, ее не знаю; я бы желала, чтобы она была за
Бодягин был… Сейчас, воротясь домой, нашел у себя его карточку и на листе бумаги, особо, несколько слов: «Любезный друг Черезов! Пожалуйста, не финти с визитами, а, благо уже знаком с моею хозяйкой, приезжай просто к обеду, завтра или когда удобно, к 6-ти. П. Б.»
Живет как Ротшильд, этот недавний нахлебник и прихвостень знатной родни, который пять лет обивал пороги у К-ва и был недавно еще в долгу по горло… Теперь квартира в 3 000; шестерка заводских, и буфетчик, и метрдотель, и целая шайка челяди… За обедом была довольно большая компания и между нею знакомые имена, хотя в лицо я почти никого не помню. Невольно думается, что я у них тут напоказ, кузен по первой жене и живой свидетель, что между ее родней есть люди, не ставящие ему в счет того, в чем он ни душою, ни телом не виноват…
К вечеру, впрочем, все это разъехалось, и мы пили чай по-семейному. Она сама разливала. Ее опять узнать было невозможно. Сущий хамелеон! Ни следа недавней холодности: мила, внимательна и любезна. Должно быть, он надоумил… Впрочем, она говорила мало и ничего серьезного, он взял это все на себя. Поздравил меня с удачей, расспрашивал, что я теперь намерен делать, журил за старое и уверял, что пора, наконец, взяться за ум…
– Mieux vaut tard, gue jamais, mon cher! [22]
22
Лучше поздно, чем никогда, дорогой мой. (фр.).
Время еще не ушло; напротив, оно никогда не было так удобно. Ты попал сюда в самую пору и в самых счастливых условиях. Когда-нибудь я тебе все это объясню… Сколько, бишь, ты сказал, тебе приходится?… Хо, хо брат! «Только», ты говоришь?… О! Простота! Да ты что думаешь? Тридцать две тысячи чистых, мобилизированных, так что вот взял, да и вывел в любую минуту, это, mon cher, такая армия, с какою немногие вступают в поход. Это, если им дать надлежащий форс, пойдет за полтораста, за двести… Я не имел ничего подобного. Пять лет назад, когда я сошелся с П** и мы оснастили суденышко, с которого, собственно, и началось мое плавание, знаешь ли, сколько у меня было в наличности?… 500 рублей.
– Не может быть!
– Клянусь тебе честью, ни гроша более… Правда, я только что перед тем уплатил тысяч 15-ть долгу, из денег П**, разумеется, но это поставило мой кредит в такое цветущее положение, что через полгода мне дали сорок… Слушай, расскажу тебе.
И он рассказал, довольно цинически, как ему удалось встать на ноги. Потом пошла старая песня: как он получил и продал концессию.
– Это было как раз перед нашею встречей, три года тому назад; помнишь, еще обедали у Бореля и говорили об Ольге?
– Помню.
– У меня это осталось в памяти, потому что она… ты знаешь?… Это случилось скоро после того, в ноябре.
Я смотрел ему прямо в глаза, но не мог уловить его взгляда. – Тебя известили, конечно?
Я отвечал, что получил известие через три недели от Софьи Антоновны.
– Ох уж мне эта Софья Антоновна! Обязан я ей, много обязан!… Чего они только тут не наплели?… Ты слышал, конечно? Ну, скажи, ради Создателя, есть ли совесть? Хотя, конечно, о совести нечего говорить, когда у людей в голове нет здравого смысла… Пойдем в кабинет.
Мы пошли в кабинет, а она куда-то, должно быть в детскую… У нее есть дочь, грудной ребенок.
– Много обязан! – ворчал Бодягин. – Много!… Садись, потолкуем. Я рад, что ты наконец воротился, рад между прочим и потому, что теперь есть хоть один живой человек, которому я могу рассказать по-приятельски все, что я вынес в ту пору… Хочешь сигару?
В кабинете горела одна большая лампа под абажуром, который сосредоточивал свет в небольшом кругу. Мы сели с ним у камина: я боком, а он спиною к лампе. Лицо его было так слабо озарено багровым отблеском кокса, что я не мог хорошо разглядеть выражения.
– Да, – продолжал он, вздохнув, – наделали они мне в ту пору хлопот! Благодаря им и только им одним, я вынужден был показать это письмо, которое прекратило следствие… Ты имеешь понятие, как это было? Постой, я тебе расскажу, только на вот, сперва прочти.
Он достал из стола письмо Ольги, то самое, о котором писал мне Z**. Он не мог ничего хуже выдумать, но об этом после.
– Ну что? – спросил он, когда я кончил. – Ясно, не правда ли?
– Ужасно! – вырвалось у меня. Но он не понял, к чему это относится.