Кондуит. Три страны, которых нет на карте: Швамбрания, Синегория и Джунгахора
Шрифт:
– Мы разве евреи? – удивляется Оська. – Как будто или взаправду? Скажи честное слово, что мы евреи.
– Честное слово, что мы – евреи.
Оська поражен открытием. Он долго ворочается, и уже сквозь сон я слышу, как он шепотом, чтобы не разбудить меня, спрашивает:
– Леля!
– Ну?
– И мама – еврей?
– Да. Спи.
И я засыпаю, представляя, как завтра в классе я скажу латинисту: «Довольно старого режима и к стенке ставить. Вы не имеете полного права!» Спим.
Ночью возвращаются из
– Дивный пирог был, – говорит папа, – у нас такого никогда не могут сделать. И куда деньги уходят?!
Слышно, как мама удивляется, найдя в подсвечнике на пианино окурок собачьей ножки. Папа пошел полоскать горло.
Тренькнула стеклянная пробка графина. И вдруг отец быстрым, очень громким для такой поздноты голосом позвал маму. Мама что-то спрашивала. Папа говорил весело и громко. Они нашли мою записку с великой новостью. Я перед сном написал ее и засунул в пробку графина.
Отец с матерью на цыпочках входят в детскую.
Отец садится на постель, обнимает меня и говорит:
– А революция пишется через «е», а не через «и»: ре-волюция. Ты-ы! – И щелкает меня в нос.
В это время просыпается Ося. Он, видно, все время даже во сне думал о сделанном им открытии.
– Мама… – начинает Ося.
– Ты зачем проснулся? Спи.
– Мама, – спрашивает Ося, уже садясь на постели, – мама, а наша кошка – тоже еврей?
«Боже, царя…» передай дальше
Утром Аннушка будит меня и Оську на этот раз так – она поет:
– Вставай, подымайся, рабочий народ… В гимнастию пора!
Рабочий народ (я и Оська) вскакивает. За завтраком я вспоминаю о невыученных латинских местоимениях: хик, хек, хок…
Выходим вместе с Оськой. Тепло. Оттепель. Извозчичьи лошади машут торбами. Оська, как всегда, воображает, что это лошади кивают ему. Ося – очень вежливый мальчик. Он останавливается около каждой лошади и, кивая головой, говорит:
– Лошадка, здравствуйте!
Лошади молчат. Извозчики, которые уже знают Оську, здороваются за них. Одна лошадь пьет из подставленного ведра. Оська спрашивает извозчика:
– Ваша лошадка тоже какао пьет? Да? Бегу, мчусь в гимназию. Они ведь еще не знают. Я ведь первый. Раздевшись, влетаю в класс и, размахивая на ремнях ранцем, ору:
– Ребята! Царя свергнули!!!
– !!!!!!
Цап-Царапыч, которого я не заметил, закашлявшись и краснея, кричит:
– Ты что? С ума сошел? Я с тобой поговорю. Ну, живо! На молитву! В пары.
Но меня окружают, меня толкают, расспрашивают.
Коридор гулко и ритмично шаркает. Классы становятся на молитву.
Директор, сухой, выутюженный и торжественный, как всегда, промерял коридор выутюженными ногами. Зазвякали латунные бляхи. Стихли.
Батюшка, черный, как
Мы стоим и шепчемся. Неспокойно в маренговых рядах, шепот:
– А в Питере-то революция.
– Это наверху, где Балтийское на карте нарисовано?
– Ну да, здоровый кружок: на немой карте – и то сразу найдешь.
– А там, историк рассказывал, Петр Великий на лошади и домищи больше церкви.
– А как это, интересно, революция?
– Это как в пятом году. Тогда с японцами война была. Народ и студенты по улицам ходили с красными флагами, а казаки и крючки их нагайками. И стреляли.
– Вот собаки, негодяи!
– Эх! Сегодня письменная… Опять пару влепит. Плевать!
– …Иже еси на небеси!
– Вот тебе и царь… Поперли. Так и надо! Зачем войну сделал?
– Тише вы!.. А уроков меньше задавать будут?
– …Во веки веков. Аминь.
– Наследник-то в каком классе учится? Небось, кругом на пятках… Ему чего! Учителя не придираются.
– Ну, теперь ему не того будет. Наловит двоек да колов. Узнает!
– Стоп! Как же генитив плюраль будет?.. Ну ладно. Сдуем.
По рядам пошла записка. Записку эту написал Степка Атлантида. (Потом эта записка вместе с Атлантидой попала в кондуит.) На записке было:
«Не пой “Боже, царя…”. Передай дальше».
– …От Луки святого Евангелия чтение… Робкий веснушчатый третьеклассник прочел, спотыкаясь, притчу. Инспектор подсказывал, глядя в книгу через его плечо. Последняя молитва:
– …Родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу.
Сейчас, сейчас! Мы насторожились. «Господствующие классы» прокашлялись. Мм-да!
Маленький длинноволосый регент из Троицкой высморкался торжественно и трубно. На дряблой шее регента извилась похожая на дождевого червя сизо-багровая жила. Нам всегда казалось, что вот-вот она лопнет. Регент левой рукой засовывает цветной платок сзади, в разрез фалд лоснящегося сюртука. Взвивается правая рука с камертоном. Тонкий металлический «зум» расплывается в духоте коридора. Регент поправляет засаленный крахмальный воротничок, выуживает из него тонкую, будто ощипанную шею, сдвигает в козлы бровки и томно, вполголоса дает тон:
– Ля-аа… Ля…а-а…
Мы ждем. Регент вскидывается на цыпочки. Руки его взмахивают подымающе. Дребезжащим, словно палец об оконное стекло, голосом он запевает:
– Боже, царя храни…
Гимназисты молчат. Два-три неуверенных дисканта попробовали подхватить. Сзади Биндюг спокойно сказал, как бы записывая на память:
– Та-а-ак… Дисканты завяли.
А регент неистово машет руками перед молчащим хором. Наканифоленный его голос скрипит кобзой:
– …Сильный… державный, царствуй… И тут мы не в силах сдерживаться больше. Нарастающий смех становится непередыхаемым. Учителя давятся от смеха.