Конец Арбата
Шрифт:
Шурка выбирал себе подругу по происхождению…
– Она такая чистая! – успел еще просветить меня Шурка, как вошла и сама его героиня и тут же объявила, что желает кофе.
Пока Шурка варил кофе на кухне, мы сидели с ней молча, разделенные журнальным столиком. Она демонстративно листала какой-то альбом, давая понять, что и разговаривать со мной не желает. Вообще было ясно, что это особа стервозная, не блестящего воспитания, избалованная и притом явно склонная к домашнему деспотизму; такой набор качеств свойственен страшненьким девочкам много чаще, чем красоткам, вопреки расхожему мнению, будто именно красота портит женский характер…
Прошло еще какое-то число дней, я по привычке заглянул к Шурке, он был один – и странно прохладен со мною. Мы молча сыграли партию в шахматы.
– Она моя невеста,- с нажимом, как будто приводя решающий аргумент, сказал Шурка.
Мои плохие предположения подтвердились: эта самая невеста наверняка что-то дурное обо мне сказала. Скажем, что, пока его не было в комнате, я хватал ее за коленки. Но не убеждать же мне было Шурку, так хорошо меня знавшего, что я ни при каких обстоятельствах так поступить не мог, будь даже его милая внешности более привлекательной. Оставалось лишь раскланяться…
Еще через пару месяцев я застал в Шуркиной комнате его невесту вместе с будущей тещей. Это была усталая, с потухшими глазами женщина лет сорока пяти – поразительной красоты, пусть и увядшей, поразительной тем более, что эта красота странно контрастировала с внешностью ее дочери. Со мной, впрочем, и она была до крайности суха… Стоит ли говорить, что на свадьбу я приглашен не был.
И тут я вступаю в полосу повествования уже вполне беллетристического: все, что происходило с Шуркой в последние его годы, известно мне урывками, а то и вовсе из вторых и даже третьих уст – после его свадьбы мы стали видеться еще реже и всегда как-то мельком. Помню, однажды я оказался-таки у Шурки, и мы – такого давно не случалось – провели вдвоем, с глазу на глаз, вечер за бутылкой вина. Исподволь ненадолго будто вернулась былая доверительность, и Шурка принес из большой комнаты, где он завел привычку уединяться, коли мать была на даче, а его жена в их комнате вязала перед телевизором, огромный лист ватмана. Это был филигранно выполненный чертеж, изображавший в деталях деревянное строение весьма своеобразной формы; дом этот состоял из одной большой комнаты-гостиной и трех флигелей в виде замковых башенок. “Так будет выглядеть дом в
Чепелеве, который я построю”,- объяснил мне Шурка. По его идее каждая из башенок будет принадлежать соответственно Шурке, Нале и Татьяне; так сказать – каждому из щикачевских колен. Объясняя мне тонкости и детали, Шурка впал в необыкновенное воодушевление; я слушал, испытывая крайнюю неловкость: свойственная Шурке мечтательность теперь оборачивалась чуть не безумием, так далек был этот прожект от реального положения дел в семействе. Но все-таки показательно, в какое русло были направлены Шуркины грезы и какова была тема его иллюзий – род, семья, домоустроение, и это после всяческого туризма, после стройбата, после Яшиной школы гордого индивидуализма и дендизма.
И, конечно, я не мог предположить всю горькую иронию теперешней
Шуркиной мечты о семейном ладе и родственной верности друг другу…
У меня была знакомая – занятная дама, красивая и весьма светская, очень хорошо одевавшаяся, жившая в квартире, заставленной дорогим антиквариатом, уже в те годы – тогда женщин за рулем вообще было мало – ездившая на каком-то “пежо”, любительница поэзии и всегда имевшая под рукой воздыхателя-иностранца, чаще – из дипломатического корпуса; при этом она была кандидатом геологических, что ли, наук, каждое лето отправлялась в экспедицию на Белое море и эту вторую свою жизнь очень ценила. Так вот, оказалось, Шурка работает в одном с ней институте, в соседнем отделе. Обнаружилось это случайно – мы встретились с ней в одном московском салоне, сели в уголке с бокалами, и она принялась мне рассказывать – в тонах самых юмористических – о молодом своем чудаке-коллеге, устроившем в институте настоящую бучу; он не поленился и подсчитал, как можно сократить штат института вдвое, выполняя при этом объем работы в три раза больше; и не придумал ничего лучше, как представить этот свой проект начальству; замдиректора института – директором был какой-то академик, совершенно недосягаемый ввиду его постоянного отсутствия,- пришел сначала в ужас, потом в бешенство; и ведь самое забавное, что это был не первый прожект
– прежде парень предлагал наладить снабжение пресной водой африканских бедуинов, транспортируя айсберги из Антарктиды.
“Наверное, ему придется уйти”,- подвела итог моя приятельница, и я промолчал, не признался, что этот чудак – мой дядюшка и что мы с ним выросли вместе…
Прошло еще сколько-то лет, и я столкнулся с Шуркой на улице. Я был с приятелем-сочинителем Колей Куликовым, и мы спешили по своим богемным делам – кажется, выпивать в мастерскую нашего знакомца-живописца. Шла ранняя весна, Шурка был в каком-то нелепом пальто с воротником из каракуля – уж не отцовском ли? – в вязаной шапчонке, сношенных ботинках и выглядел именно как инженер – тут точно к месту советское словцо – из бывших; он бурно обрадовался мне, но я испытал совершенно новое к нему чувство, которого сам устыдился: мне было за него неловко перед моим приятелем, кстати, самым простецким,- так не похож был
Шурка на людей нашего круга, то есть на разночинных полуподпольных сочинителей и художников… Нечего было и думать позвать Шурку с собой, и это было не чем иным, как предательством. Я не могу забыть, каким взглядом провожал меня
Шурка, когда я торопливо пообещал к нему как-нибудь забежать.
Это был взгляд потерянного и очень одинокого человека.
Но я не мог знать, что эта случайная наша уличная встреча окажется последней.
Финал истории может показаться банальным, если не пошлым. Шурка обнаружил, что его жена подживает – словечко мерзкое, но иначе не скажешь – с семнадцатилетним племянником, сыном Нали, существовавшим и мужавшим за стенкой, в той самой комнате, где некогда обитала наша общая юношеская симпатия Неля. Как уж дело открылось – не знаю, но так или иначе Шурка ушел от жены и, поскольку податься ему было больше некуда, стал жить на даче в
Чепелеве. Здесь самым пародийным образом сошлись концы с концами
– ведь именно в Чепелеве он прекраснодушно мечтал разместить все щикачевские кланы, включая племянника.
Он, узнав, ушел сразу – как некогда, когда был совсем еще молодым, покинул Нину, которую любил. Часто ли мы так поступаем, потеряв после тридцати и малейшее представление о верности: в конце концов половая последовательность представляется нам прелестной химерой, и отчего в самом деле нашей жене не развлечься, коли мы сами только этим и занимаемся? Шурка, женившись, этим не занимался никогда.
Конечно, в его открытии был и дополнительный смысл – жена изменяла ему с его же родственником, как говорят в России: не отходя от кассы, в духе рассказов Зощенко о коммунальном быте.
Кстати, сын запойного папаши и свихнувшейся к сорока Нали был в юности сущим красавцем. И то, что он залез на даму, которая всегда была под рукой, жила в соседней комнате, объяснимо удобством – у него ведь был период полового созревания, ночных поллюций и мечты. Однако то, что он разрушил семью своего дядюшки, всегда относившегося к нему с родственной нежностью, было подлостью в этимологическом смысле этого слова, подлостью, иллюстрирующей тот факт, что благородство не передается по женской линии. О том, что подвигло на этот сексуальный подвиг
Шуркину избранницу, думаю, нет смысла распространяться, во всяком случае, не страсть, а неизбывное желание сделать какую-нибудь гадость, ведь даме ее склада, не сделав гадость, так скучно жить…
Удивительно, но до этого времени дожил некогда обиженный Шуркой сторож: постарел, но по-прежнему ходил по участкам с незаряженной берданкой, кланялся, ежели наливали, воровал по мелочи, когда хозяева уезжали в город. Разрослась еще пуще малина у летней кухни, с которой сползла рубероидная кожа. Росла клубника и давала щедрые “усы”. Даже сено на чердаке не сгнило, и действовал печной дымоход. В ящике дивана таился “Декамерон” издания конца 50-х, в лесу были грибы, а свинушки и белянки росли уже на самом участке, у покосившегося забора. Вот только не стало юности. Не стало жены. И не было дела.