Конец главы
Шрифт:
Динни кивнула.
– А тут еще весна!
– усмехнулся Крум.
– Словом, между "нравился" и "люблю" - большая разница. Я в отчаянии, Динни. Я не верю, что чувства Клер ко мне могут измениться. Если бы уж ей было суждено полюбить меня, то она полюбила бы именно теперь. А раз она меня не любит, я здесь не останусь. Лучше уеду в Кению или еще куда-нибудь.
Она посмотрела в его доверчивые глаза, устремленные на нее в ожидании ответа, и ощутила волнение. Клер - ее сестра, но разве она знает чтонибудь о ней, о глубинах ее души?
– Не стоит загадывать наперед. На вашем
Крум сжал ей локоть:
– Простите, что без конца болтаю о своей навязчивой идее. Но когда день и ночь...
– Знаю.
– Мне придется купить двух козлов. Лошади ослов не любят, да и козлов обычно не жалуют, но я хочу, чтобы у загона был домашний, обжитой вид. Я раздобыл для конюшни двух кошек. Как вы думаете, это полезно?
– Я разбираюсь только в собаках и - теоретически - в свиньях.
– Пойдемте завтракать. В гостинице недурная ветчина.
Больше Тони речь о Клер не заводил. Угостив Динни "недурною ветчиной", он усадил девушку в ее машину и проехал миль пять в сторону Кондарфорда, объявив, что обратно пройдется пешком.
– Бесконечно признателен вам за ваш приезд, - поблагодарил он, безжалостно стиснув ей руку.
– Это очень по-товарищески с вашей стороны. Привет Клер.
Он повернул и пошел назад тропинкой через поле, на прощанье помахав Динни рукой.
Остальную часть обратного пути Динни думала о своем. Хотя югозападный ветер все еще не улегся, солнце то выглядывало, то скрывалось, и тогда начинала сыпаться колючая, как град, крупа. Загнав машину на место, девушка позвала спаниеля Фоша и направилась к новому свинарнику. Ее отец уже был там и осматривал постройку, как настоящий генерал-лейтенант подтянутый, зоркий и немного чудаковатый. Отнюдь не уверенная, что здание когда-нибудь в самом деле наполнится свиньями, Динни взяла отца под руку:
– Как идет сражение за "свинград"?
– Вчера заболел один из каменщиков, а плотник повредил себе большой палец. Я говорил со стариком Беллоузом, но ведь нельзя же, черт возьми, накидываться на него за то, что он хочет занять своих людей подольше. Я симпатизирую тем, кто держится за своих рабочих, а не путается с разными там союзами. Он заверяет, что к концу следующего месяца все будет готово, но едва ли справится.
– Конечно, нет, - поддержала отца Динни.
– Он уже дважды давал обещание.
– Где ты была?
– Ездила навестить Тони Крума.
– Что-нибудь новое?
– Нет. Я только сообщила ему, что видела мистера Масхема и что тот не откажет ему от места.
– Рад за него. Он парень с характером. Досадно, что он не военный.
– Мне очень жаль его, папа: он любит по-настоящему.
– На это все жалуются, - сухо отозвался генерал.
– Ты видала, как ловко сбалансирован новый бюджет? Мы живем в эпоху сплошной истерии: каждое утро к завтраку тебе подают очередной европейский кризис.
– Все дело в наших газетах. Во французских шрифт мельче, поэтому они и тревожат человека вдвое меньше. Я, например, читала их совершенно равнодушно.
– Да, виноваты газеты и радио: все становится известно еще до того, как произойдет. А уж заголовки - те в два раза крупней самих событий. Как почитаешь речи и передовицы, так тебе и начинает казаться, что мир впервые попал в такой переплет, хотя он испокон века в какомнибудь переплете, только раньше из-за этого не поднимали шум.
– Но без шума не удалось бы сбалансировать бюджет, дорогой!
– Да нет, просто сейчас все так делается. Но это не по-английски.
– Откуда нам знать, папа, что по-английски, а что - нет.
Генерал наморщил обветренный лоб, и по его изборожденному лицу поползла улыбка. Он указал на свинарник:
– Вот это по-английски. В конце концов мы всегда делаем то, что нужно, хотя и в последнюю минуту.
– Ты это одобряешь?
– Нет. Но еще меньше я одобряю истерику, как лекарство от всех болезней. Разве стране впервые оставаться без денег? Эдуард III был должен чуть ли не всей Европе. Стюарты не вылезали из банкротства. А после Наполеона мы пережили такие годы, с которыми нынешний кризис даже не идет в сравнение. Но эти неприятности не подавались вам ежедневно к завтраку.
– Значит, неведение - благо?
– Не знаю. Мне просто противна та смесь истерики с блефом, которая составляет теперь нашу жизнь.
– И ты согласился бы упразднить голос, возвещающий райское блаженство?
– То есть радио? "Отживает порядок ветхий и другим сменяется, а господь творит свою волю путями многими, чтобы не прельстился мир никаким новшеством единым", - процитировал генерал.
– Я помню, как старик Батлер в Хэрроу сказал на этот текст одну из лучших своих проповедей. Я - не рутинер, Динни; по крайней мере, надеюсь на это. Я только думаю, что люди стали слишком много говорить. Так много, что уже ничего не чувствуют.
– А я верю в нашу эпоху, папа: она сорвала все лишние покровы. Посмотри на старинные картинки в последних номерах "Тайме". От них пахнет догмой и фланелевой фуфайкой.
– В наше время фланель уже не носили, - возразил генерал.
– Тебе, конечно, виднее, дорогой.
– Мое поколение, Динни, в сущности, было подлинно революционным. Видела ты пьесу о Браунинге? Тогда действительно было так, как ты говоришь: но все это кончилось еще до моего поступления в Сэндхерст. Мы мыслили так, как считали нужным, и поступали так, как мыслили, но не разговаривали об этом. Сейчас люди сначала говорят, потом мыслят, а уж если доходит до дела, действуют так же, как мы, если вообще действуют. Разница между сегодняшним днем и тем, что было пятьдесят лет назад, сводится к вольности в речи: теперь говорят так свободно, что это лишает предмет разговора всякой соли.
– Глубокое замечание, папа.
– Но не новое. Я десятки раз встречал такие же мысли в книгах.
– "Не находите ли вы, сэр, что огромное влияние на людей оказала война?" - как спрашивают репортеры во всех интервью.
– Война? Во-первых, ее влияние давно уже сошло на нет. Во-вторых, мое поколение было слишком устойчиво, чтобы поддаться ему, а следующее за моим - перебито или раздавлено...
– Женщины остались.
– Да, они побунтовали, но не всерьез. А для твоего поколения война только слово.