Конфуций
Шрифт:
Происхождение «Бесед…» объясняет цель их создания. Эта книга появилась, очевидно, для того, чтобы не позволить кануть в забвение медленно, но неудержимо угасавшей живой памяти об Учителе Куне. Ибо учение Конфуция для его учеников прежде всего – жизнь и личность самого Учителя. Недаром сразу после смерти Конфуция его преемником по школе хотели объявить того из учеников, кто был больше всего похож на него своим обликом. «Беседы…» – это прежде всего памятник любви учеников к Учителю. Перед нами собрание записей, которые обращены к узкому кругу посвященных и призваны не столько излагать или убеждать, сколько именно напоминать. Обаяние этой книги как раз и объясняется ее необычайно доверительным тоном, полным отсутствием претенциозной литературности – явление для древнего мира крайне редкое, прямо-таки уникальное. Но те же свойства «Бесед…» порождают и особые трудности для их толкователя. От людей очарованных, конечно, нельзя ожидать хотя бы попытки быть объективными.
Не счесть ли слова Чэн И неожиданным напоминанием о том, что чтение «Бесед…» в чем-то сродни танцу? Что наследие Учителя Куна принадлежит памяти сердцаи что оно вписано в нее мимическим языком тела? Зримая ускользаемость образа Конфуция взывает не к рассудку, а к телесным истокам жизненной интуиции; она побуждает искать внутреннюю преемственность опыта, рассеянную в музыкальном хаосе ощущений. Эта преемственность заключена не в содержании, не в «данных» опыта, а в самом качестве, в глубине переживания, доступной нам только благодаря телу. Подлинная жизнь – и жизненность – наследия Конфуция таится в этом непрестанном ускользании от всего наличного и данного; ускользании, создающем отношения между учеником и непостижимым для него Учителем.
Конечно, такая книга просто обречена произвести на разум, питающийся «чистым созерцанием», впечатление неразвитости и бесплодия мысли. Как похож Конфуций из «Бесед и суждений» на принадлежащий Гегелю портрет «примитивного мыслителя», своего рода «недоразвитого» философа, который, «хотя и знает в совершенстве, чего требует жизнь, что именно является ее существенным свойством, связывающим людей и движущим ими, все же не может ни формулировать во всеобщих правилах это свойство для самого себя, ни передать его другим в общих размышлениях, а всегда уясняет себе и другим то, что наполняет его сознание, рассказами о частных случаях, показательными примерами и т. д….» Для европейца XIX века очевидным признаком отсталости Конфуция была его неспособность подняться до «общих размышлений». В новейший период человеческой истории, порядком разуверившийся в «общих размышлениях», но все еще прельщенный выгодами умственных абстракций, такого рода хаотическая композиция «Бесед…» порой рождает соблазн искать в ней какой-нибудь тайный, закодированный смысл, отчего-то утаенный от читателя хитроумными составителями книги. По правде говоря, не очень-то верится в плодотворность таких изысканий…
Высказывания Конфуция часто называют афоризмами, но нужно сразу оговориться, что в них нет ничего от салонного остроумия с его позерством, софистикой, игривым морализаторством. Конфуций слишком искренен и серьезен, чтобы размениваться на такие пустяки. Он изрекает как будто бы очевидные, даже банальные истины, но его слова заставляют вглядеться заново в жизнь, текущую вокруг и сквозь нас. Только гении обладают привилегией открывать жизнь заново. В первом же параграфе «Бесед и суждений» мы читаем:
«Учиться и во всякое время претворять это – разве не радостно? Увидеться с другом, приехавшим издалека, – разве не удовольствие? Люди его не знают, а он не печалится – ну не благородный ли муж?»
Эти высказывания Конфуция принимаешь не просто умом, а всем сердцем. Они кажутся родными и понятными. С ними соглашаешься с какой-то радостной легкостью, словно они и вправду открывают давно известную, самую важную, но только забытую в сутолоке
Вчитаемся непредвзято в это собрание осколков очарованной памяти, и перед нами возникнет не образ изощренного ума, раскладывающего свой секретный пасьянс из готовых фраз, но образы скромных учеников, движимых простодушным, даже слегка наивным и по-своему возвышенным стремлением сберечь до последних подробностей драгоценный образ Учителя; стремлением, предполагающим возможность добавлять в копилку предания все новые и новые свидетельства. Этим ученикам дороги каждое слово и каждый поступок наставника, для них в его жизни нет ничего незначительного – и это счастливо спасает их от мнимой многозначительности. Они не стремятся изобразить любимого Учителя непременно героем или святым, не скрывают, что при жизни он не был избалован почестями и что многие считали его простаком и неудачником. Они создали самый ранний в истории человечества портрет человека.Портрет настолько неприукрашенный, что кажется иногда даже не портретом, а как бы словесным слепком своего прототипа, явленным, подобно настоящему отпечатку тела на бумаге, в хаотической россыпи пятен, штрихов, нюансов тона. Как всякий след, этот слепок не имеет внешнего сходства с телом, его оставившим, и все же он глубоко интимен ему по самому качеству своего присутствия. Перед нами возникает образ человека, как бы разрастающегося в людях и поколениях. Этого человека мало понимать. С ним нужно жизнь прожить – долгую, углубленную жизнь.
Слова «Бесед…» могут быть обманчивы, здесь есть даже явные ошибки, но искренность тех, кто подхватил и записал их, не может нас обмануть. Эта искренность – искренность чувства прежде всего – заявляет о себе в самом факте извечного присутствия прерывности, паузы, недосказанности в тексте главного памятника конфуцианской литературы. Мозаичность как главный принцип композиции в «Луньюе» свидетельствует все о том же обостренном внимании к вещественной данности жизни, которая так убедительно заявляет о себе в мемориале Конфуция на его родине. И она же делает «Луньюй» памятником традиции. Ведь паузу, безмолвие нельзя сделать личным достоянием; они не принадлежат никому, но доступны всем. И бесконечно тянутся во времени. Отнюдь не случайно «Беседы…» – плод коллективного творчества, создававшийся многими десятилетиями. Здесь видится не только естественное желание Конфуциевых учеников как можно правдивее передать слова и поступки Учителя, но и потребность – быть может, вполне сознательная – сделать наследие Учителя Куна вестью сверхличной жизни, пробуждающей в каждом вкус к сотворчеству, допускающей беспредельное разрастание хранимого традицией смысла. Говоря музыкальным языком, в наследии Конфуция нет темы, а есть только вариации. Пауза же, творящая ритм, как раз и воспитывает наш духовный слух, открытость нашего сознания музыке бытия во всем ее неисчерпаемом разнообразии.
Традиция живет и развивается по закону экономии выражения: чем меньше скажешь, тем больше выскажешь. Ее явленные формы существуют лишь для того, чтобы обозначать необозримо-безбрежное, неизбывное и нерукотворное, каковой только и может быть жизнь подлинная. Говорить, по Конфуцию, нужно ровно столько, чтобы «выразить смысл». В осмысленной речи сказанное уравновешивается неизреченным. Традиция в действительности не имеет основоположников. Она имеет только поручителей. Поручителей несбывающихся, немыслимых, баснословныхобещаний.
Если мы признаем присутствие в «Беседах…» некоего затаенно эмоционального, к интуиции обращенного подтекста или фона – тех почти бессознательных эмоций и порывов, которыми питается очарованная душа, – если доверимся этому подтексту, нам не составит труда объяснить, например, почему авторы книги при всем их благоговейном внимании к Учителю Куну, при всей близости к нему остались совершенно равнодушны и к хронологии, и даже ко многим ключевым датам его жизни. Дело в том, что их в жизни Конфуция интересовали не факты, а события, а если еще точнее – события-свершения, обладающие неотразимой силой нравственного воздействия, могущие лечь кирпичиками в здание традиции. Из фактов складывается биография, из свершений получается житие, серия отдельных «случаев», исполненных какого-то таинственного смысла.
Словесная лава «Бесед и суждений» с ее краткими, часто маловразумительными сентенциями, обрывками разговоров, записями разных житейских казусов и проч. исторически и в самом деле отливалась в две литературные формы: афоризм и анекдот. И то и другое указывает внутренние пределы развития конфуцианской словесности. Оба являют собой простейший словесный образ события, а значит – и столкновения, событийности жизненных миров: в них разыгрывается жизнь духа, ищущего опоры в вещах лишь для того, чтобы оттолкнуться от них. В рассказах о Конфуции есть нечто, что нужно понимать прежде слов. И… после всех слов. Ибо жизнь, втиснутая в афоризм или анекдот, ломает указанные ей границы, рвется за пределы сказанного, несет в себе нечто другое. Эту жизнь нужно домысливать, доживать(хотя вовсе не обязательно проживать вновь).