Контрапункт
Шрифт:
— Не говоря уже о лягушачье-зеленом, тинисто-зеленом, мокротно-зеленом, — продолжал тот.
— Ах, заткнитесь! — воскликнул Иллидж голосом, в котором снова появилась звучность и который почти не дрожал. Насмешка Спэндрелла успокоила его нервы. Ненависть, подобно бренди, действует подбадривающе. Он ещё глотнул жгучей жидкости. Наступило молчание.
— Когда вы оправитесь, — сказал Спэндрелл, ставя на стол пустой стакан, — приходите мне помочь. — Он встал и удалился за перегородку.
Тело Эверарда Уэбли лежало на том же месте, где упало, на боку, с распростёртыми руками. Пропитанный хлороформом носовой платок покрывал лицо. Спэндрелл наклонился и сбросил платок. Тело лежало разбитым виском к полу; сверху раны не было видно.
Засунув руки в карманы, Спэндрелл стоял и смотрел на труп.
«Пять минут назад, — говорил он себе, облекая свои мысли в слова, чтобы с большей полнотой уяснить их значение, — пять минут назад он был живым, у него была душа. Живым, — повторил он, и, нетвёрдо балансируя на одной ноге, другой
— Удивительно мало крови, — сказал Спэндрелл вслух.
При звуке его спокойного голоса Иллидж судорожно вздрогнул.
Спэндрелл вытащил свою ногу из-под подбородка трупа. Голова с лёгким стуком снова перевернулась набок.
— Полное оправдание булавы епископа Одо, — бесстрастно продолжал он. То, что именно в эту минуту он вспомнил комическую позу этого добросовестного священнослужителя, изображённого на «гобелене Байе» [228] , тоже относилось к ужасу всего происшедшего. Легкомыслие человеческого ума! Способность перескакивать с одного на другое! Зло может быть не лишённым известного достоинства. Но бессмыслица…
228
Речь идёт об одном из знаменитейших образцов английской вышивки (а не тканья), выполненном в 1066-1077 гг. для Одо, епископа Байе, единокровного брата Вильгельма Завоевателя. На гобелене изображены сцены из истории нормандского завоевания Британии.
Иллидж слышал, как он прошёл на кухню. Оттуда донёсся звук наливаемой воды, все более высокий по мере того, как наполнялось ведро. Кран завернули; послышались шаги; ведро было поставлено на пол с металлическим звоном.
— К счастью, — продолжал Спэндрелл, развивая своё последнее замечание. — Иначе не знаю, как бы мы со всем этим справились.
Иллидж с напряжённым вниманием прислушивался к звукам, доносившимся из-за перегородки. Вялый и мясистый стук: очевидно, подняли и уронили руку. Шуршание скользящего по полу мягкого и тяжёлого предмета. Потом плеск воды и такой домашний, скребущий звук: моют пол. И от этих звуков, несравненно более ужасных и многозначительных, чем все грубые и спокойно-циничные слова Спэндрелла, им с новой силой овладела та же дурнота и то же сердцебиение, которые он испытывал, когда мертвец лежал, вздрагивая, у его ног. Он вспоминал, он снова переживал мгновения напряжённого и болезненного ожидания, предшествовавшие страшному событию. Шум машины, въезжавшей задним ходом в тупик, шарканье шагов по ступенькам крыльца, потом стук в дверь, а потом долгая, долгая тишина, наполненная биением сердца и внутренней дрожью, и дурными предчувствиями, оправдательными доводами со ссылкой на революцию и светлое будущее, и праведной ненавистью к угнетению и гнусным богачам. И одновременно нелепые, бессвязные воспоминания об играх в прятки, когда в дни, свободные от занятий, школьники собирались на пустыре среди кустов терновника и можжевельника. «Раз, два, три…»; тот, кто водил, закрывал лицо и принимался считать вслух до двадцати пяти; остальные рассыпались в разные стороны. Ребята забирались в колючий кустарник, прятались в папоротнике. Потом раздавался крик: «Двадцать пять, я иду искать!» И тот, кто водил, отправлялся на поиски. И когда, бывало, сидишь на корточках, стараясь казаться как можно более незаметным, выглядывая и прислушиваясь в ожидании случая домчаться до того места, где был «дом», волнение было таким острым, что возникало непреодолимое желание «сходить кое-куда», хотя каких-нибудь пять минут тому назад все, что надо, было сделано за кустом можжевельника. Нелепые воспоминания! Именно поэтому страшные! В сотый раз он ощупал карман, чтобы убедиться, что склянка хлороформа все ещё там, надёжно закупоренная.
Стук повторился, настойчивый и пугающий, а вместе с ним свист и весёлый возглас (по голосу было слышно, что стучавший улыбается): «Свой!» Иллидж за перегородкой вздрогнул. «Свой!» И, вспоминая об этом, он снова вздрогнул ещё сильней, ощутив весь стыд, весь ужас и все унижение, которые тогда он не успел почувствовать. Не успел: потому что раньше, чем его сознание сумело охватить все то, о чем говорил этот смеющийся возглас, дверь скрипнула на петлях, раздался стук шагов по половицам, и Уэбли громко произнёс имя Элинор. (Иллидж вдруг подумал: что он, влюблён в неё, что ли?) «Элинор!» Последовало молчание. Уэбли заметил записку. Иллидж слышал его дыхание за какихнибудь два фута от себя, позади ширмы. Потом послышался шорох быстрого движения, оборванное на середине восклицание и внезапный сухой удар, похожий на звук пощёчины, только глуше, мертвенней и в то же время гораздо громче. На какую-то долю секунды наступила тишина, а потом шум падения — или, вернее, не шум, а целый ряд шумов, медленно сменявших один другой: сухой стук колен об пол, шарканье скользнувших по гладкому полу подмёток, заглушённый стук падающего туловища и резкий, жёсткий треск головы о доски. «Живо!» — раздался голос Спэндрелла, и он выскочил из засады. «Хлороформ!» Послушно он намочил носовой платок, он бросил его на дёргающееся лицо. Он снова вздрогнул, он ещё раз глотнул бренди.
Скребущий звук сменился хлюпаньем мокрой тряпки.
— Готово, — сказал Спэндрелл, появляясь из-за ширмы. Он вытирал руки о пыльную тряпку. — А как наш больной? — добавил он, иронически улыбаясь, пародируя врача у постели пациента.
Иллидж отвернулся. В нем вспыхнула ненависть, вытеснившая на мгновение другие чувства.
— Все в порядке, — коротко сказал он.
— Прохлаждаетесь, пока я делаю грязную работу, — так, что ли? — Спэндрелл швырнул тряпку на стул и принялся спускать отвёрнутые рукава рубашки.
За два часа сердечная мышца сжимается и ослабевает, снова сжимается и ослабевает — всего каких-нибудь восемь тысяч раз. Земля проходит менее одной восьмой миллиона миль по своей орбите. Опунция успевает занять какую-нибудь сотню акров на территории Австралии. Два часа — это почти ничего. Время, достаточное, чтобы прослушать Девятую симфонию и два посмертных квартета, добраться на самолёте из Лондона в Париж, переправить завтрак из желудка в двенадцатиперстную кишку, прочесть «Макбета», умереть от укуса змеи или заработать шиллинг и восемь пенсов подённой работой. Но Иллиджу, который сидел в ожидании рядом с трупом, лежавшим за перегородкой, сидел в ожидании темноты, эти два часа показались вечностью.
— Да вы что, совсем одурели? — спросил Спэндрелл, когда Иллидж предложил уйти сейчас же и оставить ужасный предмет лежать там. — Или вам просто не терпится быть повешенным? — Холодная ироническая усмешка выводила Иллиджа из себя. — Его найдут сегодня же вечером, когда вернётся Филип.
— Но у Куорлза нет ключа, — сказал Иллидж.
— Значит, завтра, как только он отыщет слесаря. Тремя часами позже, когда Элинор объяснит, что она сделала с ключом, полиция постучит в мою дверь. И ручаюсь вам, что в вашу Дверь постучат очень скоро после этого. — Он улыбнулся Иллиджу, который отвёл глаза в сторону. — Нет, — продолжал Спэндрелл, — Уэбли нужно убрать отсюда. И сделать это будет проще простого — ведь его машина здесь; нужно только дождаться, пока стемнеет.
— Но ведь стемнеет только через два часа. — Иллидж говорил сердито и в то же время жалобно.
— Ну и что же?
— Да ведь… — начал Иллидж, но сейчас же сдержался: он понял, что, если ответит искренне, ему придётся сказать, что он попросту боится остаться здесь на два часа. — Ладно, — сказал он. — Останемся.
Спэндрелл взял серебряную шкатулку с сигаретами, открыл её и понюхал.
— Пахнет приятно, — сказал он. — Закуривайте. — Он пододвинул шкатулку к Иллиджу. — И здесь масса книг. И «Таймc», и «Нью стейтсмен», и даже последний номер «Вог». Прямо-таки приёмная зубного врача. И мы можем приготовить себе чаю.
Ожидание началось. Один удар сердца следовал за другим. За каждую секунду земля проходила двадцать миль своего пути, и опунция завоёвывала ещё полтораста квадратных ярдов австралийской территории. За перегородкой лежал труп.
Тысячи и тысячи миллионов микроскопических и разнородных особей собрались вместе, и произведением их взаимной зависимости, их взаимной вражды была человеческая жизнь. Их колонией, их живым ульем был человек. Улей умер. Но в ещё не развеявшейся теплоте многие из составлявших его особей продолжали жить; скоро и они погибнут. А тем временем невидимые армии сапрофитов уже начали своё вторжение, не задерживаемые ничем. Они будут жить среди отмерших клеток, будут расти и размножаться бешеным темпом, и от их роста и размножения разрушится вся химическая структура тела, распадутся сложные соединения вещества; а когда они закончат свою работу, несколько фунтов угля, несколько кварт воды, немного извести, ещё меньше фосфора и серы, щепотка железа и кремния, пригоршня смешанных солей — это будет все, что останется от стремления Эверарда Уэбли к власти и его любви к Элинор, от его мыслей о политике и воспоминаний детства, от его умения фехтовать и ездить верхом, от мягкого, сильного голоса и неожиданно озаряющей лицо улыбки, от его восхищения Мантеньей [229] , его неприязни к виски, его нарочитых, наводящих страх припадков бешенства, его привычки поглаживать подбородок, его веры в Бога, его неспособности правильно насвистывать мотив, его непоколебимых решений и его знания русского языка.
229
Мантенья, Андреа (1431-1506) — итальянский художник раннего Возрождения.