Коньяк «Ширван» (сборник)
Шрифт:
Большинство вождей второго ряда, наоборот, год от года лишь теснее прижимались к женам и детям. Чем холоднее был воздух эпохи, тем теплее становился их домашний круг. Если жен забирали в лагерные заложницы, они ждали и надеялись, просили о пощаде и трусливо сносили отказы, отправляли посылки, а иногда и не отправляли, просто по-собачьи тоскливо и преданно смотрели Сталину в глаза: милостивец, пощади. Человеческого в них почти ничего не осталось; все выгорело, как деревянное масло в забытой лампаде; приходилось соскребать жалкие остатки и расходовать экономно – в лучшем
А в Микояне, который знал, что такое – узнать об аресте собственного сына, остатки человеческого чувства смешивались еще и с остатками чадолюбивого армянства. Как человек разумный, он дорожил надежностью домашнего круга в эти непредсказуемые времена; как настоящий армянин, обожал детей и терпеливо любил бесчисленную родню; как важный начальник, легко казнил и с трудом миловал; смесь получалась гремучая. Жена была центром его маленького личного мира, стержнем его собственной жизни вне политики, последним оправданием перед самим собой. И вот ее нет. А он есть. Ашхен! где же ты, Ашхен? Неужели это возможно? Возможно. Но это немыслимо! Мыслимо.
Микоян заставил себя подняться, сесть. Подозвал сына, объявил ему новость, велел лететь домой. В одиночку. Похороны пройдут без него. Смерть зависала все эти недели не только над их домом. Страшное позади, но риск остается, точка не поставлена, менять планы по личным причинам негоже. И Кастро, узнав обо всем, неизбежно будет сговорчивей; не бревно же он?
Встал, сжал сухонькие партийные кулачки и пошел продолжать переговоры.
Глава восьмая
Наступила ранняя зима; начались сквозняки; печка раскалилась. Бабушка ушла в гости к старой подруге Аде Петровне; они ухитрились проработать в одной школе двадцать лет и не разругаться. Я после обеда спал; Абрам Зиновьевич Романов придирчиво принимал мамину работу. Они в четыре руки разложили свежеотпечатанные копии, даже краска на первом экземпляре смазывалась; затем он выборочно проверил партии, нет ли явных ошибок; наконец, горько вздохнув, расплатился. И стал аккуратно пересыпать свои гомеопатические шарики из маминых рюмок в разноцветные картонные коробочки. В дверь неожиданно позвонили, рука дрогнула, шарики высыпались, Романов полез под стол собирать.
На пороге стоял плотный человек, ростом выше среднего, лицо испещрено рытвинами. То ли следы перенесенной в детстве оспы, то ли рубцы военных ожогов: Абраму Зиновьевичу снизу было плохо видно. Пальто новое, ратиновое, но воротник из густой норки, скользко блестящей, как размазанные по меху сопли, в Москве солидные мужчины таких давно уже не носили. Барашек еще куда ни шло, ну цигейка, но чтоб норка… Явный провинциал. И чемодан, перетянутый брезентовыми ремнями. Людмила Тихоновна бросилась приезжему на шею и шепотом заплакала: «Воло-о-о-дичка!»; Абрам Зиновьевич воспользовался этим, как можно незаметнее вылез на свет божий и застенчиво встал в сторонке.
– Погоди, погоди, Володичка, – бормотала мама, – я сейчас закончу, мы с тобой чаю попьем.
Она раскраснелась, растерялась, вдруг
Постепенно суета стихала, волнение уходило, наступила спокойная радость. Машинку переставили на тумбочку, гость был усажен за стол и сквозь решетку настольной кроватки с интересом разглядывал меня. Мама доставала абрикосовое варенье, с мякотью; вишневое варенье, без косточек; клубничное варенье, густое; земляничное варенье, жидкое; крыжовенное, с круглыми золотыми шариками; из алычи – красное, желтое из одуванчиков, мрачновато-темное из грецких орехов. Вытащила ту, больничную банку, от Матильды Людвиговны, но сразу же спрятала обратно. И поставила на стол другую. Свою.
– Стоп! – весело сказал гость. – Я столько не съем, лучше чаю налей.
Мама послушно налила чаю, села напротив, подперла щеку рукой и наконец-то поздоровалась:
– Здравствуй, дорогой; сколько же мы с тобой лет не виделись? И какими судьбами к нам?
– Да с пятьдесят второго и не виделись. Как моя добрая мамаша, царствие ей небесное, запретила мне на тебе жениться, так и не встречались. Десять лет. Как один день.
– Умерла Домна Карповна? – Мама всплеснула руками, в глазах появились слезы. – Бедный Семен Афанасьич, бедный старик…
– Папаша тоже умер, да будет земля ему пухом. Если там что-то есть, им теперь неплохо, вдвоем веселее. А ты, я вижу, все им простила? Забыла зло? Да, Милочка, недаром тебя дразнят исусиком…
– Я даже тебе все простила, чего уж им. Кстати, ты ничего не сказал, были ли вкусными те пирожки, – подколола мама, но тут же опять стала напряженно-ласковой, ей всегда было важно, чтоб люди думали о ней хорошо, злость – не в ее характере, ты знаешь…
Так они сидели, пили чай, тихо говорили. Жаль, никто их тогда не запечатлел.
Мама познакомилась с Владимиром Семеновичем вскоре после войны: приехала в ейские гости к тетке Ире и бабе Мане, пошла с местными подругами на лиман купаться, на пляже разговорилась с отвязными ребятами из авиационного училища; жизнерадостный Володя на нее и запал. Ребята над ним шутили: что ж себе такую лядащую выбрал? Но ему ничего, нравилось. Отвечал им со смехом: я сам толстый, хватит на двоих.
Потом они слали друг другу письма; время от времени вкладывали в конверт фотки, надписанные четким фиолетовым почерком: «Владимиру, на добрую память», «Людочке, чтоб не забывала»; так было тогда заведено. Письма все куда-то подевались, то ли мама выбросила, то ли при переезде пропали, но одна фотография в нашем альбоме есть. Можешь достать, посмотреть. Владимир Семенович при параде, в мундире. Еще не такой раскормленный и сильно моложе – на те самые десять лет; даже рытвины на щеках кажутся менее глубокими.