Корабль дураков
Шрифт:
Матросы подняли из шлюпки долговязое тощее тело, обмякшее, точно плеть водорослей; босые ноги с искривленными пальцами бессильно повисли, вокруг шеи все еще болтался жалкий черный шерстяной шарф, с одежды ручьями стекала вода; его осторожно понесли на нижнюю палубу. Два матроса передали в протянутые руки фрау Гуттен Детку. Она зашаталась под этой тяжестью, опустила вялое тело собаки на доски и, стоя над ним на коленях, разрыдалась громко и горько, точно мать над могилой единственного ребенка.
— До чего отвратительно, — сказал Дэвид Скотт Вильгельму Фрейтагу, который
Его услышал Баумгартнер и не удержался — запротестовал.
— Горе есть горе, герр Скотт, боль есть боль, чем бы они ни были вызваны, — сказал он, и углы его губ скорбно опустились.
— Ох, уж это немецкое слюнтяйство, — с омерзением сказал, отходя, Фрейтаг.
И тотчас его передернуло, вспомнилось: это — вечное присловье жены, присловье, которое всегда его обижало и сердило. Профессор Гуттен, обливаясь потом от унижения, заставил наконец жену встать, один из матросов помог ему нести Детку, и маленькая печальная процессия скрылась из глаз. Тем временем Лутцу пришло в голову подсказать одному из помощников капитана, что следовало бы послать доктора
Шумана позаботиться о человеке, который чуть не утонул.
— Ему уже делают искусственное дыхание, — строго ответил молодой моряк, явно недовольный непрошеным вмешательством.
Однако он все-таки послал за доктором Шуманом — конечно же, он и сам собирался это сделать и совсем не нуждался в советах какого-то пассажира!
Доктор Шуман медленно шел по коридору, ведущему на главную палубу, пытаясь понять по доносящемуся шуму, что там стряслось; на первом же повороте ему встретилась condesa — она брела как призрак, в черном капоте и длинной старой парчовой накидке, отороченной обезьяньим мехом.
— А, вот и вы, — сказала она сонным детским голоском и, протянув руку, кончиками пальцев коснулась его лица, словно не уверенная, что перед нею живая плоть и кровь. — Почему такой странный шум? Наш корабль идет ко дну?
— Не думаю, — сказал доктор, — Что вы здесь делаете?
— Прогуливаюсь, так же как и вы, — отвечала condesa. — Моя горничная сбежала. А почему бы нет? Стюард ей сказал, что-то случилось.
— Пожалуй, вам лучше пойти со мною, — сказал доктор Шуман и взял ее под руку.
— Ничего лучше просто быть не может, — прошептала она.
Доктор понял, что лекарство, которое он ей давал, перестает на нее действовать: в этот час она должна бы забыться таким глубоким сном, от которого не пробудит никакое кораблекрушение. Сердце его угрожающе заколотилось, когда он в бешенстве представил себе ее одну, брошенную трусихой горничной и — да, да! — брошенную им тоже, ведь он постарался сделать ее совсем беспомощной и потом оставил на произвол судьбы. В эти минуты, когда, быть может, грозит опасность, он ни на секунду о ней не вспомнил.
«Господи, помоги мне», — подумал он, ужасаясь злу, которое так неожиданно в себе открыл.
— Пойдемте немного быстрей, — сказал он. — Похоже, корабль поворачивает. Видимо, случилось что-то неладное.
— Откуда вы знаете, что корабль поворачивает? — спросила condesa, и он подумал: она двигается так, словно уже погрузилась в воду. А condesa склонилась набок, прижалась щекой к его плечу и продолжала нетвердым голосом, нараспев: — Вообразите, если корабль потонет, мы вместе опустимся на самое дно, обнявшись, тихонько-тихонько, такая тайная, никому не ведомая любовь в глубине прохладных сонных вод.
Доктора Шумана пробрала дрожь, зашевелились волосы на голове, в нем вспыхнуло дикое желание ударить ее, отшвырнуть это дьявольское наваждение, демона, что вцепился в него, точно летучая мышь, злого духа в женском обличье, конечно же, она явилась из преисподней затем, чтобы ложно его обвинять, совратить его ум, запутать фальшивыми обязательствами, стать ему бременем до конца его дней, довести до последнего отчаяния.
— Тише, — сказал он.
Это мягкое слово прозвучало весомо, как приказ, и дремлющее сознание женщины на миг пробудилось, даже в ее голосе вспыхнула искорка жизни.
— Ах, да, — сказала она, — я и правда слишком много болтаю, вы всегда это говорите.
— Я никогда ничего подобного не говорил, — отрезал доктор Шуман.
— Ну… словами не говорили, — согласилась она, опять впадая в дремотное оцепенение. — А это не моя горничная возвращается?
Да, навстречу шла горничная, и за нею стюард.
— Вас просят вниз, сэр, — сказал он доктору. — Там человек тонул, вытащили полумертвого.
— Отведите даму в ее каюту и впредь без моего разрешения не оставляйте одну, — сказал доктор Шуман горничной.
Он пошел к себе за своим черным чемоданчиком и на ходу вспоминал, какое лицо стало у горничной, когда он ей выговаривал, — неприятнейшая смесь затаенной дерзости и лживого смирения, слишком хорошо ему знакомая мина обидчивого раболепия. Доктору стало не по себе: этой горничной доверять нельзя, а condesa, хоть и привыкла иметь дело с такими особами, сейчас не в силах с нею справиться. Он совсем разволновался, угнетало ощущение, что в мире миллионы недочеловеков, безмозглых смертных тварей, из которых даже порядочной прислуги не сделаешь, и однако их становится все больше, и эта огромная масса всеподавляющего, всеотрицающего зла угрожает править миром. На лбу Шумана выступил пот; он сунул себе под язык белую таблетку, подхватил чемоданчик и зашагал так быстро, как только осмеливался, в надежде спасти жизнь безымянному, безликому болвану с нижней палубы, у которого хватило дурости упасть за борт.
— Иисус, Мария, святой Иосиф! — молился он, пытаясь разогнать ядовитый рой больно жалящих мыслей, и, выходя на палубу, широко перекрестился, ему было все равно, если кто и увидит. Увидела фрау Риттерсдорф, тоже невольно перекрестилась и сказала Лутцам, которые оказались рядом:
— Какой хороший человек! Творить дело милосердия идет с молитвой.
— Милосердия? — переспросил Лутц (он полагал, что фрау Риттерсдорф не по чину задается, не такая уж она важная дама, ничуть не лучше него!) — При чем тут милосердие? Он просто выполняет свои обязанности, в конце концов, ему за это жалованье платят!