Коринфский канал
Шрифт:
Как раз в это время доброе дело трех дам вознаградилось полным успехом. Из трюма сперва выглянула озабоченная голова Стасика, тотчас же заметившего своего брата вдалеке с матросами и юркнувшего немедленно туда же. Вслед за ним — тяжело закутанная немолодая женщина, с нервическим и довольно неприятным лицом, державшая на руках грудного ребенка.
— В чем дело? — спросила она далеко не ласково.
— Голубушка моя, — ответила горбоносая дама, прибавив к этому обращению, вместо главного и придаточного предложения, только один взгляд, исполненный торжественности. Взгляд этот направлен был на разговаривающих мужчину и девушку.
Те
Молчание первым нарушил мужчина:
— Ты так крепко спала, Лиза, что я тебя постеснялся будить.
— Ну еще бы, — ответила женщина.
Она не сказала ничего больше, и в тоне, каким были произнесены эти слова, не слышалось ни вызова, ни насмешки. Тем не менее никто не рискнул больше произнести ни слова. Всем троим было отвратительно на душе: точно естественное течение их воли коснулось, как луч солнечный, чужой среды, в которой волей-неволей преломилось и должно было идти в другую сторону. Первой сдалась девушка; она пробормотала что-то вроде:
— Пойду оденусь потеплее, — и, медленно встав со скамейки, поплелась к лестнице. Ей казалось, что движение ног, складки юбки, разжатые ладони — все выдает трехчасовое, утомительно нежное пребывание с любимый человеком. Она испытывала почти невыносимый стыд. Проходя мимо трех наблюдающих дам, она инстинктивно сжала пальцы в кулаки.
— Куда это вы, Верочка? — крикнула ей преувеличенно громко тетя Катя.
— В каюту за пледом, — ответила девушка. Она спустилась вниз, в пустую каюту, заперла дверь на задвижку, села на постель, покачала головой и вдруг ткнулась лицом в подушку.
Вера была не умная и не глупая, а просто девушка, подобная миллиону других. Она влюбилась, как влюбляются, когда приходит пора влюбиться. Это было естественно и просто, подобно вскипанью пены на вот этих, зеленых волнах, бьющих в окно каюты.
Влюбленность девичья — совсем безобидная вещь. Верочка не испытывала ни боли, ни страсти, а просто, как губка, вбирала в себя чужую нежность и расцветала в ней. Она старалась быть ближе к ее источнику. Удаляясь, она звала на помощь воспоминанье и, закрывая глаза, мечтала — в тысячу первый раз — о том, что и как произошло во время встречи. Он посмотрел, он сказал, он улыбнулся, у него дрогнули тубы, она посмотрела, она ответила — и так до бесконечности. Несложные действия всегда прицепляли к себе кусочек ландшафта — синее, волнистое, долгое, как волны гекзаметра, море, пустынные берега Греции, рыжая труба парохода, острый соленый запах, мягкий говор матросов-греков, лай чаек, гуденье парового котла внизу, словно неумолчные перебои чьего-то сердца, — все примешивалось к воспоминанию, индивидуализировало его и делало особенным. Вера была убеждена, что это — ее судьба, выдуманная специально для нее.
Но, если так, — почему все останавливается поперек горла? Приходит гнусное чувство виноватости, потаенности,
II
Тот, кого она полюбила, Константин Михайлович, думал наверху не менее унылые думы. Как мужчина, он склонен был прежде всего обобщать, и потому ход его мыслей очень скоро оторвался от биографических частностей и перешел на социальную почву.
«У мусульман, — думал он с пылом реформатора, — у мусульман самый чистый взгляд на брак. Я не могу всю жизнь загораться от одной и той же женщины. Это… это нелепость. Это, честное слово, требует каждый раз новой женщины, как новой спички. Почему же меня, свободное существо, заставляют изо дня в день чиркать обгорелой спичкой, когда это все равно бесполезно? И почему, если я снова загорелся, я чувствую себя идиотски виноватым и считаю долгом притворяться? Фу, какая глупость!»
Чувство собственной правоты возбудило его до такой степени, что он расхрабрился. Он посмотрел на невзрачную женщину возле (ибо разлюбленная женщина всегда невзрачна) и угрожающим шепотом произнес:
— Не дури, Лиза. Тебя никто не просит расстраиваться. Что происходит, то происходит, и в этом, милая моя, я столько же виноват, сколько вот эти горы.
— По крайней мере, не оправдывайся, — с ненавистью ответила жена.
— Не к чему оправдываться, я и без того прав, — почти весело сказал муж. Он вдруг почувствовал себя перед открытой лазейкой: говорить все напрямик и делать по-своему, — чего там еще! Естественное направление воли снова победило в нем, и все на свете представилось очень легким. — Я прав! — повторил он еще убежденней. — Я тебя лично ни в чем не насилую и открываю свои карты: ну вот, гляди. Влюблен, влюблен и влюблен. Успокоилась?
— Отлично. А дальше что?
— Дальше пока ничего. Сделай милость, не порти себе молоко и не вмешивайся. (Он смягчился от облегчения и захотел сделать уступку.) Я тебя, милая, настолько уважаю и ценю…
— Мерзавец! — вскрикнула она. — Мерзавец, ты даже сам себе не представляешь, до чего ты противен. Лучше молчи и не изворачивайся. По крайней мере, за тебя не так стыдно будет.
Ребенок, разбуженный криком матери, проснулся и залился скрипучим, пронзительным плачем. Она машинально расстегнула жакетку, потом блузку и лифчик и спустила с плеча разорванную, обшитую шитьем рубашку. Муж увидел, как она выбросила поверх нее худую, обвислую грудь, без малейшего стыда и кокетства, и принялась кормить ребенка. Ему почудилось в этом сознание непреодолимой силы.
Так мог поступать только человек, за которым стояли закон, право и нравственность. Он почувствовал себя снова сбитым с пути, жалким, виноватым. Легкость исчезла, и все опять сделалось дьявольски трудным. Придется удрать куда-нибудь в сторону, лгать, притворяться, ко всякой радости примешивать искажающее ее чувство вины…
Точно отвечая на его мысли, жена произнесла уже спокойным и тихим голосом:
— Я тебя вижу насквозь. Тебе мало пакостить, ты еще хочешь чувствовать себя правым. Ошибаешься, этого ты не дождешься, пока я не умру и не умрет наш Толя. Слышишь?