Корни неба
Шрифт:
– Вы не заплатили за ром.
– Сколько с меня?
– Но вы его даже не выпили... Хотя бы допейте...
Он следом за девушкой направился в бар. Она дала указание слугам, и те занялись де Врисом. Минна и Морель какое-то время молчали. Она прислонилась к стене, скрестила руки и без улыбки смотрела на него. Он опустил голову, стиснул пальцами стакан. Она спокойно ждала, с каким-то поразительным самообладанием, и ему пришлось какое-то мгновение сопротивляться этому немому призыву. Потом он поглядел на реку, на противоположный берег, - там, как и во всяком африканском пейзаже, расстилался необъятный простор, словно таинственным образом освобожденный от чьего-то чудесного присутствия. Как будто только доисторическое животное, уже исчезнувшее с лица земли, было под стать этому пустому необитаемому пространству, которое, казалось, требовало его возвращения. Морель улыбнулся и заговорил тихо, ласково, как разговаривают с детьми. Он не сказал, ни кто он, ни откуда приехал, вел разговор только о слонах, как если бы то был единственный предмет, достойный обсуждения. Каждый год в Африке убивают десятки тысяч слонов - в прошлом году погибло тридцать тысяч, - и он решил сделать все, чтобы положить конец этой преступной практике. Вот зачем он приехал в Чад, чтобы развернуть кампанию в защиту слонов. Все, кто видел, как эти великолепные животные ступают по последним девственным тропам нашей планеты, понимают, что мы не можем утратить это живое сокровище. В Конго скоро соберется конференция по охране африканской фауны, и он готов употребить все средства, чтобы добиться принятия необходимых мер. Он знает, что стадам угрожают не только охотники, - ведь еще вырубают леса, расширяют посевные площади, прогресс! Но, конечно, самое подлое - охота, и борьбу надо начинать против нее. Знает ли она, к примеру, что слон, попав в западню, наткнувшись на колья, умирает много долгих дней? Что среди туземцев до сих пор широко распространена охота
– Он повысил голос; во взгляде добрых карих глаз выразилась такая скорбь, которая была красноречивее всяких слов. Ибо Минна нисколько не усомнилась - поняла сразу, с первого же слова: вот и тут все дело в одиночестве. Ей пришлось потом повторить то же самое судьям, серьезно, даже торжественно глядя тем прямо в глаза, словно убеждая, что сомневаться нечего: для нее вопрос был ясен, она в таких делах разбирается. Этот человек много страдал и чувствовал себя очень одиноким. Она догадалась сразу, потому что его потребность жить среди слонов была сродни той, что толкала ее смотреть с террасы "Чадьена" на пустынный берег реки и песчаные отмели, где неподвижно стояли тысячи белых голенастых птиц и где каждый корявый куст, каждая птица казались знаком пустоты, карикатурой на то, чего у нее не было, чего ей недоставало. Единственная ласка, которую здесь дарили Минне, единственный знак привязанности - теплая морда ручной антилопы в ладонях. И было забавно представлять себе, что будет, если дать волю потребности, которую она так хорошо понимала, - ведь и всех слонов Африки не хватит, чтобы заполнить эту пустоту. Она не шевелясь стояла у стены, стараясь не прерывать Мореля, и даже не улыбалась при мысли, что, наверное, впервые мужчина с таким жаром разговаривает с женщиной о слонах. Она думала и о том, как ему повезло, ведь только девушка, на которую мужчины кидались, даже не расстегнув пряжки на поясе, способна понять, какие странные, а иногда и смешные формы может принять потребность в дружбе и участии. Он ни разу не говорил с ней ни о чем, кроме слонов, но позднее, в ту ночь, когда уже была готова все объяснить, она сказала Сен-Дени, что никогда еще ни один человек не говорил с ней так откровенно. "Я хотела ему помочь, - вот и все", - закончила она, передернув плечами, и Сен-Дени поразил контраст между силой ее чувства и бедностью слов, которыми она хотела это чувство выразить. Он стал ее расспрашивать, упорно и даже сердито, но так ничего больше и не добился. "Я прекрасно видела, что он дошел до точки, что ему кто-то нужен". Она затянулась сигаретой и бросила на Сен-Дени долгий, требовательный взгляд, которым часто сопровождала свои фразы, словно желая их продлить, намекнуть, что в них есть скрытый смысл, который она предоставляет вам разгадывать. "Сама ведь знаю, что это такое, нечего и говорить..." У Сен-Дени вдруг создалось впечатление, что и эти банальные слова, и манера говорить врастяжку, и сигарета в уголке накрашенных губ, и голые ноги, которые она скрестила под слишком коротким халатиком, - средства защиты, чисто человеческая попытка скрыть полную заброшенность. "Да, я-то знаю, как бывает. Уверена, что и вам это знакомо, месье Сен-Дени, ведь говорят, вы один живете в джунглях уже тридцать лет. Рано или поздно, месье Сен-Дени, становится невтерпеж, и тогда одного спасают слоны, другого - собака или звезды и холмы, как вас, - говорят, будто вам этого хватает. Ну, а он, - я видела, что он больше не может". Иезуит вздохнул, и Сен-Дени, который не без горечи повторил слова Минны, тут же последовал его примеру. "Ну да, святой отец, я понимаю, что вы думаете. То, что он обратился к животным, ясно показывает, до чего же мы обеднели. Вы, конечно, посоветовали бы ему поискать что-нибудь более значительное, чем наши толстокожие друзья. Быть может, он просто такой человек, которому недостает мужества, или у него беднее воображение. В этом я с вами абсолютно согласен". Иезуит слегка вздернул брови, удивившись такому странному толкованию невинного вздоха. "Рядом с нами пустует огромное место, но все стада Африки не смогут его заполнить. Человеческая душа, отец мой, - это совсем не то же, что африканский континент, - он, безусловно, велик, но все же имеет границы, замкнут морями и океанами".
Отец Тассен уставился себе под ноги. Ему всегда бывало неловко, когда с такой уверенностью вещали о человеческой душе. "Я хотела помочь, вот и все... Подобное объяснение было куда понятнее. В удивительной тишине, которая, казалось, всегда выбирала это время, чтобы опуститься на реку с тростниками и еще не уснувшими птицами, быстро сгущались сумерки.
Морель продолжал рассказывать своим глуховатым голосом, полным сдержанной страсти. Потом он замолчал и поднял взгляд.
– Я вам надоел своими рассказами.
– Вовсе нет. Надоедают не так.
– Должен еще сказать, что, когда я был в плену, слоны мне здорово помогли и теперь я пытаюсь с ними расплатиться. Эта мысль пришла одному товарищу, после нескольких дней карцера - метр десять на метр пятнадцать: когда он почувствовал, что стены его душат, он стал думать о стадах слонов, пасущихся на свободе. Каждое утро немцы находили его в прекрасном состоянии, он мог даже шутить; стал неуязвим. Выйдя из карцера, он поделился с нами своим опытом, и всякий раз, когда становилось невмоготу в моей клетке, ты принимался мысленно воображать этих великанов, вольно несущихся по громадным просторам Африки. Это требовало большого напряжения фантазии, но поддерживало силы. Оставшись один, при последнем издыхании, ты сжимал зубы, улыбался и, закрыв глаза, продолжал смотреть на слонов, которые все сметали на своем пути, их ничто не могло удержать или остановить; ты явственно слышал, как дрожит земля под ногами этой стихии, и ветер открытых широт наполнял твои легкие. Лагерное начальство в конце концов забеспокоилось: моральное состояние нашего барака было на редкость высоким, да и умирали в нем меньше. Нам подкрутили гайки. Вспоминаю одного приятеля, парижанина по имени Флюш, он был моим соседом по нарам. Вечером я увидел, что он не в состоянии двигаться, пульс у него упал до тридцати пяти ударов, но время от времени мы встречались взглядами, я замечал в глубине его глаз едва уловимый проблеск и понимал, что слоны еще при нем, он еще видит их на горизонте... Охранники удивлялись, какой бес в нас вселился. А потом нашелся доносчик, который нас продал. Можете себе представить, что началось! Мысль, что у нас есть то, до чего им не добраться, выдумка, иллюзия, которую они не могут отнять, которая помогает нам держаться, выводила их из себя. И они стали применять более действенные методы. Однажды вечером Флюш едва дотащился до барака и мне пришлось помочь ему добраться до своего угла. Он с минуту полежал, вытянувшись, с широко открытыми глазами, словно пытался что-то разглядеть, а потом сказал, что все кончено, что уже их не видит, даже не верит больше в их существование. Мы сделали все, чтобы его поддержать. Вообразите себе сборище скелетов: они окружили Флюша со всех сторон, исступленно тыча пальцами в воображаемый горизонт и описывая исполинов, которых не могут уничтожить никакое насилие, никакая идеология. Но наш Флюш утратил веру в величие природы, не мог представить, что на свете вообще существует свобода, что люди - даже в Африке, - еще способны уважать природу. Все же он прилагал последние усилия, повернулся ко мне, скривил свою грязную рожу и подморгнул. "0дин пока остался, - прошептал он.
– Я хорошенько его спрятал, но заботиться о нем уже не могу... Чего-то мне не хватает... Бери его к своим". Бедняга Флюш едва выдавливал слова, но глаза чуточку поблескивали. "Бери... Его зовут Родольф".
– "Дурацкое имя, - сказал я.
– Зачем он мне? Сам с ним возись". Тут он на меня так глянул... "Черт с тобой, - проговорил я, - так и быть, возьму твоего Родольфа, а когда тебе станет лучше, верну". Конечно, я только прикидывался бодрячком, а на деле понимал, что Родольф останется у меня. С тех пор так его за собой и таскаю. Вот почему, мадмуазель, я приехал в Африку, вот что я защищаю. И когда попадается мерзавец-охотник, который убивает слона, возникает такое желание всадить ему пулю в самое нежное место, что я ночь не сплю. И вот еще почему пытаюсь добиться у властей принятия весьма скромных мер...
Он расстегнул портфель, вынул лист бумаги и старательно расправил его на стойке.
– Тут у меня петиция с требованием запретить охоту на слонов во всех ее видах, начиная с самого позорного: охоты ради трофеев или, как говорят, для удовольствия. Это первый шаг и не бог весть что. Право же, требование не такое большое, я был бы рад, если бы вы могли ее подписать...
Она подписала.
IX
Вот так, невзначай, они сделали первые шаги навстречу друг другу, завязав отношения, которые в Чаде не могли не создать вокруг них, особенно с годами, ореол легенды. "Я хорошо их знал", - эта фраза неизбежно привлекала внимание к тому, кто ее произносил с оттенком небрежности, которая только разжигает любопытство. В часы, когда особенно хочется выпить, такое заявление отменно помогало тем, чьи плантации хлопка не могли сравниться с посевами в долине Нила, о чьих золотых приисках было неприлично даже упоминать, от чьего обширного предприятия панафриканских путей сообщения остался лишь остов ржавого грузовика в какой-нибудь пересохшей речке. По правде сказать, у Мореля не было друзей, потому что почти все свое время он проводил в джунглях, а на его появление в Форт-Лами со смехотворной петицией, от которой все, пожав плечами, отмахивались, никто не обращал внимания. Никто, кроме Орсини. Потому что, если и был человек "не из породы простофиль", правоту которого подтверждали дальнейшие события, это, конечно же, Орсини, ветеран, охотник, обладавший удивительным нюхом на врага. Разве не он с самого начала заявил, что это опасный тип и что подобная затея может ввергнуть Африку в кровавую бойню? Разве не он тщетно предостерегал своим криком, странным, полным отчаяния и глумления, который, казалось, извечно издавало ночное зверье Чада и который был таинственным эхом стремлений, ему совершенно чуждых? И наконец, разве не он опасался "немчуры"? Разве не он распознал и тут важную ветвь заговора? Да, Орсини пережил часы своего торжества, но они были недолгими, и если он и стал частью легенды, то отнюдь не в том качестве, какого бы желал. Он совершил большую ошибку, этот Орсини: чересчур глубоко во всем увяз. Он обжегся о слишком сильный огонь, который притягивал его к себе. Он первый выследил дичь и затрубил в рог; страстно кинулся в атаку, почувствовав вызов в чрезмерно благородном возвышении человека: словно тот на десять тысяч метров возвысился над землей и стал на столько же выше Орсини. Он решил защищать свой уровень, свой масштаб. Не считая Орсини, единственный, кто обращал на Мореля хоть какое-то внимание, был отец Фарг, человек, который вообще-то занимался главным образом прокаженными. Францисканский монах, раньше был казначеем ВВС Свободной Франции, человек необузданный на словах, вспыльчивый, добрый, склонный при случае стукнуть кулаком по столу. Во время долгого перехода из Леклерка в Чаде до баварских Альп он досыта насмотрелся на гибель ближайших друзей и не терпел неверия в Бога уже потому, что оно лишало его за гробом общества товарищей по оружию, которым он был глубоко предан. Его рыжая борода, бычий загривок и речь, наивность которой отдавала богохульством, придавали ему вид распутного монаха, - "я же не виноват, что у меня костяк такой", - однако он вел праведную жизнь в густых джунглях к северо-востоку от Форт-Ашамбо. Он славился своими бестактностями, самая знаменитая навсегда вошла в фольклор колонии. В историю она попала в Банги, на борту парохода, который ходил до Конго до Браззавиля, и все великолепие этой промашки усугублялось отчаянными усилиями отца Фарга ее избежать. Он позаимствовал из жаргона летчиков привычку обращаться к собеседнику с кличкой "рогач"; люди для него делились на "славных рогачей" и "злобных рогачей". "Привет, рогач", - такова была в его устах форма обращения. Случилось так, что к моменту появления Фарга на палубе уже собралась компания, в которой был и некий Уар, чья репутация рогоносца давно установилась в округе благодаря молодой жене, которая открыто и щедро, ничуть не стесняясь, ему изменяла. Фарг подошел и стал поочередно пожимать руки, произнося свое обычное приветствие: "Привет, рогач", переходя от одного к другому. "Привет, рогач; привет, рогач; привет..." Он вдруг сообразил, что держит в своей лапище руку злосчастного Уара. И тут вздумал проявить находчивость: "Здравствуйте, месье Уар!" воскликнул он, радуясь, что наконец-то может показать, какой он тактичный, а затем продолжал здороваться с другими: "Привет, рогач; привет, рогач!" Вот он каков, этот отец Фарг, любимый миссионер прокаженных и страдающих слоновой болезнью. Он слишком долго прожил в самом сердце джунглей, в черном сердце человеческого страдания, чтобы не обозлиться; и вдруг в миссию Форт-Лами, куда он приехал ругаться из-за того, что лекарства пришли с опозданием на полтора месяца под предлогом отсутствия дорог, явился какой-то тип и ну совать ему под нос дурацкую петицию, речь в которой шла о защите слонов!
– Да провались они пропадом, ваши слоны, - огрызнулся преподобный отец, проявляя несомненную широту взгляда.
– На этом материке бог знает сколько прокаженных, энцефалитиков, не говоря уже о сифилисе (чем меньше ешь, тем больше спишь с бабами). Да ведь дети тут дохнут как мухи, едва успев родиться, а трахома - о ней-то вы слыхали? А спирохета, а слоновая болезнь? И после этого вы мне морочите голову вашими слонами!
Этот тип - Фарг никогда раньше его не встречал - выглядел так, словно вышел прямо из джунглей, в распахнутой грязной рубахе, крагах, с давно небритой физиономией, - мрачно воззрился на монаха. Даже отец Фарг, не отличавшийся особой чуткостью, был поражен этим горящим, почти жестоким взглядом, в котором, как ни странно, поблескивала безудержная ирония. Он поправил очки и повторил уже для порядка и не слишком уверенно:
– А вы морочите мне голову вашими слонами...
Морель ответил не сразу. Он сжал кулаки, потом достал из кармана кисет и с минуту молчал, расставив ноги и свертывая сигарету, видно, для того, чтобы не дрожали от ярости руки. Наконец он поднял голову:
– Послушай, кюре, - сказал он.
– Ну да, ты ведь кюре. Миссионер. Что ж... Ты из тех, кто по самую макушку в дерьме. То есть день напролет любуешься всякими язвами и уродствами. Бог с тобой. Видишь разные гадости; одним словом, человеческую беду. А вот когда ты на все это налюбовался, когда всласть нанюхался дерьма, неужели тебе не хочется вскинуть голову, взобраться на какой-нибудь холм и посмотреть на что-то другое? На что-нибудь красивое, свободное, совсем другое?
– Когда у меня возникает желание вскинуть голову и я чувствую, что нуждаюсь в другом обществе, то смотрю вовсе не на слонов, - огрызнулся отец Фарг, с силой стукнув кулаком по столу.
– Понятно, кюре, понятно. Тебе, как и всем, надо время от времени оглядеться, чтобы убедить себя в том, что еще не все загажено, не все истреблено, не все погублено. Тебе, как и всем, надо успокоить, убедить себя, что еще осталось на этом дерьмовом свете что-то красивое, свободное, хотя бы только для того, чтобы продолжать верить в своего Бога. Вот и подпиши здесь. И нечего так суетиться и дрейфить: ты не черту бумагу подписываешь. Просто чтобы больше не убивали слонов. Их приканчивают по тридцать тысяч в год.
– Морель вдруг лукаво усмехнулся.
– И вспомни, кюре, что во всех наших свинствах они не виноваты. Понимаешь, не виноваты.
– Кто?
– рявкнул Фарг.
– Слоны, кюре, кто же, по-твоему, еще? Фарг стоял с открытым ртом.
– Чтоб тебя...
– Он вовремя осекся. Потом сказал: - Садись.
"И этот тип сел, - рассказывал потом Фарг отцу Тассену, который приехал его повидать и даже напугал доброго францисканца чрезвычайным интересом, который выказал к этой истории; ведь он впервые заинтересовался чем-то кроме ископаемых, чей возраст не менее ста тысяч лет.
– И когда тип этот сел, мы с минуту друг друга разглядывали. Понимаете, 36 негодяй прямо нож мне в спину всадил своими слонами, "которые ни в чем не виноваты". Ведь этот рогач подразумевал, что виноваты люди, а что мне было ему ответить? Что он лжет? А грех? А первородный грех и прочая ерунда? Да вы все знаете получше моего. Он нож мне в спину всадил, взял на мушку мою веру. Я же человек дела: дайте мне оспу, желтуху, тут я в своей тарелке. А теории... Между нами говоря, вера, Господь Бог - они у меня в нутре, в кишках, а не в голове. Я не так уж мозговит. Предложил ему аперитив, но он отказался". Лицо иезуита на миг осветилось, и даже морщины словно разгладились от молодой улыбки. Фарг вдруг вспомнил, что Тассен не в слишком большом почете у своего ордена; ему несколько раз запрещали публиковать свои труды; поговаривали даже, что его пребывание в Африке не совсем добровольно. Фарг слышал, что в своих сочинениях отец Тассен приравнивал вечное блаженство к обыкновенной биологической мутации, а человечество - такое, каким мы его пока знаем, к некой архаической породе, обреченной так же исчезнуть в сумерках эволюции, как и другие виды. Фарг нахмурился: это попахивало ересью.
– Я повторил, что если ему так не терпится забыть о людях, пусть обращается к чему-нибудь поистине великому, - зачем же хвататься за слонов? Было бы куда лучше защищать животное, которому гораздо больше грозит гибель в сердцах человеческих, а именно Господа Бога.
Фарг произнес последнюю фразу с таким простодушием и с такой наивностью, что слово "животное" прозвучало не как богохульство, а как грубоватое выражение сыновней любви.
– Он дал мне выговориться, а потом на его лице появилось что-то вроде улыбки. "Может, все это и так, кюре, но что тебе мешает подписать бумагу? У тебя ведь не душу твою требуют. Просто подпись. Все, чего я хочу, - чтобы больше не убивали слонов. Не такой уж и грех. Чего же ты увертываешься?" Должен признаться, тут он меня поймал. Ведь верно, что мне мешает подписать? Я растерялся. Даже рот раскрыл, а сказать нечего. Но так как он продолжал совать мне под нос свою писульку, я наконец обозлился и вытолкал его за дверь, вместе со слонами. Но что-то продолжало меня грызть. Почему же я не подписал? Дело-то плевое, не какая-нибудь политика, епископ мне и слова не скажет... Полночи заснуть не мог, все искал причину и в конце концов, по-моему, нашел.
Фарг кинул на иезуита хитрый взгляд, словно говоря: "Видите, почтенный, не такой уж я болван, как думают".
– Если согласиться с его болтовней, получается, что ты вовсе плюешь на тех, за кого отдал жизнь наш Спаситель. И подписываешься не столько в защиту слонов, сколько против людей. Не знаю, откуда что взялось, но мне вдруг почудилось, будто я какой-то изменник, ренегат. Шут его побери, на такое меня не возьмешь. Должна же быть у человека гордость. Не знаю, понимаете вы или нет...