Король-Беда и Красная Ведьма
Шрифт:
Кошмар начался, когда оказалось, что в суете да заполохе сунула она Иде не ту бутылочку. А другую, с действием, можно сказать, противоположным! Не запирающим, а отворяющим, каковое и не преминуло в самое ближайшее время сказаться, и никто, кроме самой Иды, не был удивлен.
Нельзя сказать, будто склянки не были подписаны, вот только Уву никто никогда не заботился грамоте обучать. И пошла Ида по всем углам сотрясать небеса, призывая их гнев на бывшую задушевную подругу, змею подколодную, упырицу, горем чужим живущую, к счастью чужому завидущую, черной ворожбой промышляющую. Благо на
Нет, у нее, конечно, хватило ума не обвинить Уву в неудачной попытке извести дитя, не рожденную еще божью живую душу, какую, как известно, только сам Господь и может прибрать при полном заступничестве Святой Полы, а иное есть страшный грех, сравнимый разве что с детоубийством. Тогда бы Ида сама первая отведала на площади плетей, а то и горький хлеб изгнания. А вот слушок, будто заморила она несчастную роженицу заради дорогой собольей шубы, чтоб не отдавать, укоренился, и не успела Ува перекреститься, как заявились к ней на порог пристава и конфисковали окаянную шубу как «вещный предмет, можный быть целью богопротивного действа». Ува только воздух ртом хватила, а ей уж было ведено в субботу явиться к церкви на дознание, и пригрозили еще напоследок, что коль не явится — за волосы будет привлечена и на себя пусть пеняет!
На кого пеняла Ува всю оставшуюся неделю, неизвестно, но пасторскую любимую племянницу, или, как сквозь зубы говаривали, кто она ему там, уже видели, когда она полами этой самой скандальной шубы снег по улице мела.
Вот в субботу взяла она платок побольше, привязала Аруди — не оставлять же одну дома, оделась победнее-пожалостнее, повторила про себя, что говорить будет, волосы подвязала, чтобы показать, что в трудах она вся и некогда — хотела еще сажей помазаться, да поняла — перебор выйдет и предстала перед большими людьми в большом сарае, что содержался при церкви как раз для подобных дел. Приходилось ли разбирать кражу или государь объявлял населению перепись, забирали ли в солдаты или меняли оброчные, нормы все, что касалось деревни в целом, творилось здесь, и теперь набилась сюда тьма народу, охочего до дармового развлечения.
Люди, собравшиеся ее судить, были настолько большими, что сели на пасторское место, лицом к дверям, а пастор словно умалился, сдвинувшись на самый левый край. Старосты и вовсе стояли, мяли шапки в руках, а те, на скамьях, словно даже и не видели оказываемого им почета, и одеты вовсе даже и не в овчины, а в кожу да в замшу, и о чем-то своем зубоскалили, и плащи на скамье лежали богатые. Оба молодые, кудрявые, пальцы в перстнях, серьги в ушах. Она бы даже сказала — по девкам зыркали, кабы не были такие важные персоны. Зрителей собралась, считай, вся деревня, и надышали так, что воздух ножом можно резать. Девки, нарядные, сидели вдоль стен и лузгали семечки. Развлечение.
— Ну, — сказал один, что волосом потемнее, — душегубствуешь, баба?
— Кто, — спросила Ува спокойно, — говорит?
— Ну, скажем так, слух прошел.
— Я — не душегубка. Я повитуха. И это не слух. Это ремесло мое, каким живу, матерью оставленное. Других наследств нет, милостивые господа.
— А вот, — встрял другой, — тут записано, что извела ты странницу, мающуюся мукой родовой,
— Ну так, милостивый государь, — не теряя себя ответила ему Ува, — ежели из чьего рта вылетело, так и на пергамент могло невзначай попасть. Чай того же сорту новость.
Второй, который рыжий, покрутил головой.
— Слышите, Ярдли! А вы уверяли, будто смерды испытывают благоговейное почтение к писаным грамотам!
— Вам стоило держать пари, Птармиган…
— Ну что ж… Ува, рассказывай, как все было, — велел ей рыжий Птармиган. Ува сосредоточилась на шевелении щеточки его усов. Ара молчала у груди, как рыбка.
— А что рассказывать? — осведомилась она более в воздух. — Ну, пришла она ко мне на порог. Гнать?
— Я не об этом, — отмахнулся Птармиган. — Кто они, откуда, как назвалась?
— А никак, — огрызнулась Ува, посмелевшая от того, что с нею разговаривают. — Молодые люди любят женщин, но не любят детей.
— Ха, — воскликнул неугомонный Ярдли. — Есть крохотная вероятность, Птармиган, что вы… или я, хотя бы поверхностно были знакомы с этой особой? Как бы это выглядело забавно.
— Вряд ли, — пресек его более серьезный коллега. — Ни одна женщина не любит меня настолько, чтобы не избавиться от ребенка сразу, как только угроза стала реальной. Не говоря уж о том, чтобы тащиться рожать, сохраняя тайну, на край цивилизации, ночью, полагаясь лишь на деревенскую повитуху. Я этого недостоин. Вы, полагаю, тоже. Неужели бы ваша подруга не сообщила вам, что ожидает вашего ребенка?
— Боюсь, мои подруги не того сорта, чтобы им можно было доверять в щепетильном вопросе установления отцов. Впрочем, если бы я решил придерживаться твердой линии, вы нипочем не доказали бы, что у меня с ней был разговор на эту тему. Подобные заявления не делаются публично. Если он допустил, чтобы она рожала вот так, значит, ему все равно. Посему надобно искать горничных, а не папашу. Другого источника нет.
— Ну ладно. Мы здесь не за этим. Давай, бабка, рассказывай, как ты ее удавила.
— Не давила я ее. Наутро, едва малость посветлело, позвала старосту, и пастор потом пришел. Все они покойницу видели, и ежели нашли на ней какие следы, кроме тех, что роды оставляют, пускай бы сразу сказали.
Пастор поднялся со своего места, тихой мышкой шмыгнул за спинами сидевших, нагнулся над плечом Птармигана, которого, видимо, считал постарше, и что-то ему зашептал, тыча пальцем в пергамент.
— Ну хорошо, не давила, не резала. Но ты ведь, говорят, искусная травница. Как насчет растительных ядов?
— Знамо дело, секреты у ремесла есть, как и у кузнеца, и у плотника, и у кожемяки. Но господа, без сомнения, знают, что нет такой растительной отравы, какая бы следов по себе не оставляла. Белена зрачок в точку сводит, от вороньей ягоды губы чернеют, кошкодох, напротив, мажет все кругом в желтый цвет, спорынья живот вздувает, от молочая — белый налет. Да и какая мне от того выгода?
— Предмет выгоды в иске обозначен определенно и веско, — вставил Птармиган. — Полная шуба в сорок соболей, стоимостью не в одну королевскую раду.