Королева эпатажа (новеллы)
Шрифт:
Однако каково же были ее разочарование и ярость, когда вместо готового к употреблению юного и красивого любовника она обнаружила… его бездыханный труп. Глупый мальчишка умер от страха, пока ждал, когда за ним придет барыня.
И черной птицей пролетела по Троицкому весть, из уст в уста передаваемая: барыня во гневе! Быть беде!
А впрочем, чтобы в Троицком случилась беда, барыне во гневе пребывать было не обязательно. Довольно было ей просто встать не с той ноги. Или увидеть мусорину на только что вымытом полу. Или обнаружить, что белье дурно простирано либо невкусно приготовлена еда. Или… Числа этим «или» не было! И начиналась жестокая «наука» провинившегося… Нет, чаще всего — провинившейся, потому что мужиков своих крепостных Дарья Николаевна старалась особо не портить, разве что уж совсем взбесит ее кто из них нерадивостью и неуслужливостью. А вот женщинам,
Схватив первое, что попадалось под руку: скалку, полено, палку или валек для белья, — матушка-барыня принималась учить виновных и учила их, покуда не уставала рука. Рука-то у нее уставала, да, к несчастью, владела Дарьей Николаевной лютая жестокость, и жестокость сия не знала никакой устали. Завидев кровь, заслышав жуткие крики мучимой жертвы, барыня просто не могла остановиться, входила в великий раж. Когда не было сил бить и истязать крепостных самой, призывала на подмогу безропотных, запуганных ею, вспоенных и вскормленных на ее жестокостях конюхов и гайдуков, которые со всего плеча секли несчастных жертв розгами, батогами, кнутом и плетьми. Но порою работой своих «штатных палачей» барыня оставалась недовольна, ей хотелось чего-нибудь погорячей, посолоней. И она призывала мужей или других близких родственников мучимой крестьянки или дворовой, предоставляя им право «свободного выбора»: быть либо палачом, либо жертвой. И удивлялась жестокосердию народишка: все предпочитали роль палаческую, никто не хотел добровольно подставлять голову под раскаленные щипцы, которыми тянули за уши, либо спину — под удары дубьем, которые в одночасье проламывали ребра…
О нет, не сплетни плели соседи-недоброжелатели вокруг имени Дарьи Салтыковой, не мифы с легендами доносились до легкомысленного капитана Тютчева, а вполне правдивые слухи о немыслимых жестокостях своевольной красавицы, которую чаще звали не по имени и даже не по фамилии, а словно лютую зверюгу, со страхом и ненавистью: Салтычиха!
С этой неистовой жестокостью сравнимо было разве что ее сладострастие, которое бедолаге-межевщику привелось испытывать на себе… в течение шести лет!
Да, он и помыслить не мог, что Дарья Николаевна ни чуточки не лгала, когда заявила: мол, останешься тут навечно. Она, пожалуй, влюбилась в Николая Тютчева, если только может идти речь о любви применительно к ядовитой змее или бешеной росомахе. Она, пожалуй, даже вышла бы за него замуж, да не хотела давать невесть кому воли над собой, не желала терять власть творить в своих имениях все, что только взбредет в ее буйную, безумную голову. И потому она попыталась привязать к себе понравившегося ей мужчину единственным возможным способом — заперев его под замок.
О нет, он мог переходить из комнаты в комнату и даже выходить из дому во двор — но только в сопровождении стражей с такими кулачищами, что одного удара довольно было бы, чтобы расколоть голову Тютчева, как гнилой орешек. Может, конечно, и не расколоть, а только сплющить, однако ставить рискованные опыты он опасался, а потому вел себя покорно. Конечно, пленник непрестанно изыскивал пути к бегству, однако что тут можно изыскать, когда ты ни на минуту не остаешься один? Даже в нужник сопровождали его охранники. Даже в бане мылся он под стражею. Даже ночью, теша в зарешеченной опочивальне неистовую любовницу (и, чего греха таить, тешась сам, ибо Дарья обладала редкостной постельной привлекательностью и умела, умела-таки разжигать в мужчинах негаснущий костер животной похоти!), он знал, что за дверью сидят охранники с пистолью и саблею. Знал он также, что, изнурив пленника до полного опустошения, Дарья может выйти из опочивальни и спешно совокупиться с этими охранниками либо с кем-то еще из своих крепостных, с кем попало, а потом с другим и третьим, ибо утолить жар ее вожделения кому-то одному было почти невозможно. Ее боялись, ее ненавидели — и вместе с тем не могли противиться ее неистощимым прихотям, ее свирепой, враз ужасающей и манящей похоти.
Все это Тютчев в полной мере испытал на себе. И порою отвращение к такой животной, почти звериной жизни, которую он вел по вине самовластной помещицы Дарьи Салтыковой, рождало в нем даже мысли о самоубийстве. Конечно, он боялся греха, но еще больше боялся он, что однажды заездит его Дарья, словно ослабевшего жеребца, заездит — и велит своим преданным слугам пристрелить либо придушить. И бросят его тело в лесу, утопят в болотине, как, по изредка долетавшим до него обрывкам разговоров, поступала Дарья со своими жертвами.
Причем женщина она была умная, осторожная и по мере сил старалась прятать концы в воду. Все чиновники, от которых зависели розыски сбежавших крестьян либо разборы могущих быть жалоб, все полицейские стражники были ею задобрены и задарены: кто продуктами, кто деньгами. Поэтому, замучив до смерти какую-нибудь из жертв, она немедля посылала челобитную о бегстве нерадивой крестьянки или сообщала о смерти, приключившейся по причине неведомой: «В доме-де помещицы Салтыковой такая-то женка или девка без покаяния умре, которая имелась больна и лежала в той болезни (горячке, колотьи, роже и проч.) столько-то времени и умерла»; или: «Шла такая-то девка из палат в передния сени и невем каким случаем с крыльца упала и расшибла лоб до крови и в скорости умре»; или: «Такая-то женка или девка тогда-то занемогла, и для исповеди ея зван приходский поп, но приходом своим умедлил, а у означенной женки или девки язык притупе, и он-де, священник, исповедовать и причащать не стал, и она без исповеди умерла». Если у кого-то из чиновного люда (не задобренного) и возникали сомнения насчет странного мора, напавшего на «женок» да «девок», принадлежащих госпоже Салтыковой, то на ее защиту горой вставали высокопоставленные родственники покойного мужа: Строгановы, Толстые, Нарышкины, Мусины-Пушкины, Головины…
Но вернемся к межевщику Тютчеву.
Дарья прекрасно понимала, что бесследное исчезновение человека благородного может вызвать его розыск, вовсе нежелательный, а потому (вот ведь голова, вот ведь умище, в коем отъявленная жестокость сочеталась с великой предусмотрительностью!) Тютчев порою был принуждаем писать успокоительные письма родственникам: он-де жив и в добром здравии пребывает, да вот домой никак не может воротиться, ибо загостился у старинного приятеля либо дела межевой конторы требуют его непрестанного попечения. В межевую же контору Тютчев писал о своей затянувшейся болезни… В том бюрократическом бардаке, который царил в те баснословные времена, все это легко сходило за чистую монету, никому и в голову не могло прийти, что Тютчев отбывает тяжкую повинность, словно некий раб на турецкой галере, только прикован не к веслу галерному, а к постели самодурной бабы…
Никто его в доме Салтыковой не жалел, никто не относился к нему хотя бы с подобием почтительности. Для крепостных Дарьи, привыкших к беспрекословному подчинению, он был точно такой же крепостной, а значит, равный им. Наоборот — некоторые всецело порабощенные Дарьей несчастные еще и завидовали пленнику, и даже ревновали к нему госпожу: он ел вволю, не был бит, его не гоняли на работы, а трудиться заставляли только самым приятнейшим образом… Он был что-то вроде трутня при пчелиной матке. Вот как определял свое положение Тютчев: и злился, и негодовал, и стыдился сам себя, глубины своего падения… и ничего не мог поделать ни с похотливой Дарьей, ни с собой, слабым, зависимым, ни с насмешливым, злобным и ехидным окружением.
Единственным, казалось, человеком, который взирал на него сочувственно и доброжелательно, была горничная Маша, та самая невзрачная и худосочная девчонка, которая как начала прислуживать пленнику в первый день его появления в доме Дарьи, так и продолжала состоять его «личной горничной». И за все эти шесть лет она не набрала ни тела, ни красоты, продолжала оставаться такой же маленькой страшилкою, на которую, раз взглянув, второй раз смотреть уже не пожелаешь. Пожалуй, Дарья выбрала эту безответную, безропотную смиренницу именно за ее некрасивость внешнюю и убогость умственную: Маша уродилась косноязычна и явно дурковата.
Однако предусмотрительная помещица не учла одной малой малости: даже сломанный побег ищет солнечных лучей и восторгается, видя взошедшее в небеса светило.
Забитая, запуганная Маша влюбилась в красивого пленника. Нет, она не помышляла даже дотронуться до него — довольно было таращить на него глаза, исполненные обожания, да счастливо млеть, когда Тютчев мельком улыбался покорной, услужливой, до самозабвения преданной ему девчонке. Долго, годами он не брал в расчет эту внезапную любовь, вообще не воспринимал Машу как женщину, но вот однажды, после бурной ночи с Дарьей, увидел заплаканные Машины глаза, обратил внимание на ее косые, ненавидящие взгляды, бросаемые на томную, удовлетворенную, разнеженную барыню, уловил ревнивую дрожь тонкогубого рта… и вспомнил прописную истину о том, что не прямыми, нет, не прямыми путями ведет нас Господь! Маше предстояло проторить именно этот непрямой, окольный путь Тютчева на волю. Он задумал бежать с ее помощью.