Королева ночи
Шрифт:
Та же фигня со словами поэт, кстати. Поэт – это Поэт, а поэтесса – как будто что-то такое несерьезное: игривое, кокетливое. Тоже самое со словом художник. Вы легко себе представите, как о ком-то говорят: он большой художник, а послушайте как звучит: она большая художница, ерунда какая-то получается. Большая художница, словно речь идет о её фигуре, а фигура у меня не такая уж большая, нормальная, аккуратная такая фигура. Кстати, я – художница. То есть художник. Не знаю, как правильно. Мне нравится художник. Хотя почему бы и не художница, а то за женщин обидно. Неважно. Ещё хуже со скульптором. Я скульптор, нормально, да? А если сказать я – скульпторша, вообще не катит, не звучит.
Я показываю ей свою мастерскую и смотрю на неё. Она молчит целый день и я не знаю, что делать. Накормить и уложить спать не проблема, я живу одна и у меня двухкомнатная квартира сразу за МКАДом, моя мастерская – в большой комнате, сейчас мы с ней в моей мастерской, то есть в большой комнате. Она как будто чувствует себя вполне на месте. Ей здесь нравится, и чтобы это понять, мне
Пока она просто ходит от одной моей скульптуры к другой. Я наблюдаю за ней украдкой: в её возрасте мне бы не понравилось, если бы меня так открыто изучали. Она просто ходит и смотрит. В глазах – не поймешь, что у неё в глазах. Мысль – точно есть. Моё участие ей по– видимому не обязательно. Она просто разглядывает всё внимательно и ничего не спрашивает даже взглядом. Она ведет себя так, словно она старшая, а я – младшая. Иногда она поднимает тоненькую руку, у меня были такие же тоненькие руки в её возрасте, и трогает мои скульптуры, будто запоминает, старается запомнить. Ножки у неё тоже тоненькие, как у Пиноккио, как у меня в её возрасте. Ей лет тринадцать.
Я помню себя в тринадцать. «Одиссея капитана Блада», «Бенвенуто Челлини», сказки – все, которые только были в доме, по книге в день, до такой степени, что перестаешь понимать, где ты на самом деле находишься: на «Арабелле» или дома, на диване с книгой в обнимку. У неё короткие лёгкие светло-русые волосы, чуть волнистые, я знаю такие: после мытья вытрешь полотенцем, потом, сжав в горсти, руками уложишь их, и они, высохнув, сохранят эту крупную легкую волну, совсем как у меня в детстве. Я зову её:
– Детка, – а как ещё назвать, если она молчит как рыба, как рыбка, я и говорю, – детка, рыбка, иди сюда, давай с тобой чайку попьем.
Она поворачивает голову и смотрит на меня спокойно и оценивающе. Боже, почему мне всегда кажется, что люди смотрят на меня оценивающе, даже эта девочка. Я подхожу и обнимаю её за плечи, спокойно так обнимаю, дружески, боюсь, как бы она чего не подумала, я же не пристаю к ней, в самом деле! Она стоит как скала и не отвечает на мое лёгкое объятие и как зачарованная смотрит на мою картину на дереве в простой раме, которую я искусственно состарила, словно она хранилась где-то на чердаке с сезонными колебаниями температур, в пыли, проеденную жучком, покрытую сетью кракелюров – я не смогла удержаться от искушения и скопировала для себя автопортрет Дюрера, тот, 1500 года, где он судорожно сжимает гибкой и сильной длиннопалой рукой края воротника небрежно наброшенной шубы, а его глаза, не мигая, смотрят мне прямо в душу… Можно ли влюбиться через столетия? Можно, наверное. Вот кто нравится мне от кончиков волос (парика?) до кончиков ногтей. У него много автопортретов, больше двадцати, но я в них вижу не Нарцисса, хотя он так хорош, что у меня кружится голова. Мне кажется, он так много писал себя потому, что писать для него – это как жить, как любить, как дышать, и когда было некого писать, он писал себя. Себя в парике, себя в кокетливой полосатой шапочке, себя в щегольском плаще с золотой перевязью, себя с кистью в руке, голого с безумным взглядом, обращенным сразу в две противоположные стороны: в себя, в свою лихорадку, в своё пламя, сжигающее его и одновременно в зрителя, как будто он спрашивает меня сквозь столетия, меня, смотрящую на него с любовью, – ты видишь огонь, сжигающий меня, да, – отвечает моё сердце, конечно вижу, у меня в груди такой же. На этом портрете, где он голый с кистью в руке и с горящим взглядом, с развевающимися от ветра безумия волосами, я вижу, как у него болит правое подреберье из-за желчекаменной болезни и это ещё больше подтверждает мою догадку о нашей похожести, я его так люблю через эти пятьсот лет, что чувствую и его боль, и его безумие, и его мощную сексуальную энергию. Я полюбила его с детства, внезапно, с тринадцати лет, в том же возрасте, как эта детка, которая сейчас не отрывает от него зачарованного взгляда. Точно так же он смотрит на меня с этого автопортрета и сейчас, когда я уже взрослая женщина и всё так же люблю его сквозь столетия.
– Это Дюрер, мой самый любимый художник, – говорю я ей, хотя не знаю, слышит ли она меня вообще. Она непроизвольно прядает ушками, как жеребенок, и я понимаю, что всё она прекрасно слышит. У Дюрера неуёмная жажда жизни, азарт, и уверена, высочайшее либидо. Картина – это желание, которое некуда деть, конечно я этого вслух не говорю, просто думаю. Вероятно, я права: так как семейная жизнь Дюрера не сложилась, детей не было, то вся его неистовая энергия ушла в живопись.
– Ты представляешь, – вслух говорю я, – сохранилось около тысячи его рисунков, больше трёх сотен гравюр на дереве, сотни гравюр на меди и портретов. Я смотрю на неё и ожидаю хоть какого-то знака, что она согласна. Напрасно.
– А ещё он написал «Руководство к укреплению городов, замков и теснин для защиты населения от насилия и несправедливых притеснений», – говорю я, – и мне очень нравится, что он сказал: главное в обороне – стойкость защитников.
Думаю, он также сражался за справедливость, как я. Не могу промолчать, если доходит до дела. Вечно лезу в драку.
Но только не в этот раз.
Ещё утром, до встречи с ней я была в таком отчаянии, что готова удавиться. Прыгнуть с семнадцатого этажа, упасть на нож, наглотаться отравленной воды Москвы реки, а ещё лучше всё это сразу, чтобы наверняка. Это совершенно неважно, что меня подвело к этому краю, не суть важно, я стояла на станции метро «Пятницкое шоссе»,
Пока я раздумывала, под который поезд сигануть, я боковым зрением увидела, что кто-то решил меня опередить: к краю перрона метнулась тоненькая фигурка, свет прибывающего поезда на секунду ослепил меня, но я успела схватить её за рукав. Я обняла её так, как будто нашла потерянную дочь, у меня детей нет, пока, надеюсь, может её усыновлю, удочерю, хотя мне не дадут, я же не замужем, и я обняла эту девочку так, что её можно было оторвать от меня, только отрубив мне руки, если собирались оставить меня в живых или голову, если не собирались.
Я испугалась, что нас сейчас растащат в разные стороны, поэтому я постаралась, как могла, принять нормальный и спокойный вид, оторвала её от себя с кровью, можно сказать, моей, конечно, поставила перед собой, пригладила волосы, поправила на ней одежду, странную немного, немодную: такого давно уже не носят! Как будто эта одежда лет двадцать в шкафу провисела, замялась вертикальными не разглаживаемыми складками, пропахла старьём, потом и духами. Потом я схватила её за руку и потащила домой. Волки не убегают от охотников так, как бежали мы.
В дом я внесла её уже почти на руках, закрыла свою железную дверь на щеколду, подумала и закрыла ещё и на замок, на один, потом и на другой тоже. Меня не отпускала лихорадка, озноб и жажда деятельности. Я усадила её на кухне, она ничему не удивлялась, только смотрела вокруг серьезно и внимательно. Мы умылись, перекусили, я не держу дома много продуктов, только на завтрак, поэтому я быстренько сделала нам омлет, разрезала хрустящий рогалик вдоль и намазала его маслом, это моя слабость: свежий рогалик с деревенским маслом, и навела большую кружку какао на молоке с двумя ложками сахара, как я в детстве любила после Коллоди: когда Пиноккио стал мальчиком, фея с голубыми волосами его поила таким какао, с тех пор я только так и пила, правда хлеб в сказке она намазала маслом с обеих сторон, но я ограничилась одной. Я поняла, что попала в точку: она тоже так любила. Мой рейтинг подрос.
Потом мы пошли в мою мастерскую и она очень внимательно изучала мои скульптуры и мою копию автопортрета Дюрера. Девочка мне нравилась. Спокойная. Самодостаточная. Внимательная. Ничья, наверное, а то почему она в такой дурацкой одежде? В джинсах и сатиновой рубашке ярко-красного цвета с кораблями, парусами, якорями, боже, у меня такая была, только синяя, когда я в седьмом классе училась! Точно такая, только синяя, я в ней ходила заниматься к художнику в изостудию.
Студия располагалась на втором чердачном этаже деревянного дома в Сокольниках, на территории станции юннатов, а художник писал там свою большую, социалистическую до мозга костей картину с толпой народа на первом плане, кажется даже со знаменами, типа демонстрации в честь праздника Великой Октябрьской Социалистической Революции (ВОСР!), это сейчас надо напрягаться, чтобы поставить эти слова в правильном порядке, а тогда они обладали магической силой, правда даже тогда мне казалось, что всё это ненастоящее, как та картина, где в центре художник изобразил меня, тринадцатилетнюю в зелёном, ненавистном мне пальто с кокеткой и беленьким меховым воротником и серебряными пуговицами, меня и сейчас тошнит от воспоминания об этом пальто, а на картине верхняя пуговица была расстегнута, чтобы был виден красный галстук. А под этим пальто – рубашка синяя сатиновая с кораблями, парусами, якорями, канатами и цепями, что же это такое, почему на ней такая же, только красная, мне это снится, сплю я, что ли?