Короткая остановка на пути в Париж
Шрифт:
… «Ребе, вам что-нибудь говорит такое имя — Аккерман».
Старик сидел на кровати, свесив ноги, по обыкновению, без подштанников: он объяснял, что по ночам у него преют яйца.
«Оставьте меня в покое. Вы же видите, я сплю. Наверно, полночь уже».
Голос у Ребе, даже когда он возмущался, был тихий и не выдавал внутреннего волнения.
«Уж полночь близится, а германов всё нет... — Старик хрипло засмеялся. — Помните во время войны так говорили, когда ночные немецкие налеты задерживались».
«Я сплю».
Ребе лежал на спине, устремив взгляд на высветленный лунным светом потолок.
«Врете вы. Никогда вы не спите. Я, как ни проснусь, вижу ваш открытый глаз. Даже страшно».
«Это вы себя боитесь, — сказал Ребе. — Не нависайте надо мной. Я сплю».
«Так что вы можете сказать про Аккерман?»
«Кажется, город есть такой. В Бессарабии».
«От ваших справочников и таблиц у вас, Ребе, голова как у кассирши на вокзале. У меня мать была кассиршей. Так у нее голова была забита названиями железнодорожных станций. Я спрашиваю не про город.
«Оставьте меня в покое. Я уже вам сто раз говорил, что среди моих знакомых женщины по фамилии Аккерман не имелось. И мужчины тоже. Спите, ради Бога. И откуда у вас эта страсть к ночным допросам?»
«Ну, ну, не обижайтесь. Сами знаете, когда не спится, всякое лезет в голову».
«Не знаю. Мне всегда спится».
Старик прошлепал в туалет, долго плескал там водой, вернулся, взобрался, кряхтя, на кровать и вскоре захрапел.
Ребе лежал неподвижно. Его воображение рисовало на светлой прямоугольной поверхности потолка очертания границ, извилистые полосы рек, синие пятна водоемов, темные сгущения горных хребтов, прокладывало сложную сеть линий, обозначавших пути передачи энергии.
«Дался ему этот Аккерман», — думал Ребе. Он еще раз на всякий случай порылся в памяти, набитой, как карман у школьника всякой всячиной, не обнаружил там следов Аккермана и, отбросив паутинку от глаз, снова целиком занялся своими мыслями.
Глава шестая
Ему и самому казалось, что он никогда не спит, ни на минуту не уходит из пространства бодрствования. Возможно также, по ночам, когда другие полагали, что он заснул, и он сам считал происходящее с ним каким-то подобием сна, глаза его оставались открытыми. Во всяком случае, видения, возникавшие в его воображении (или это всё же — сновидения?), никогда не становились целиком иным, жившим по собственной воле миром, в котором он подчинялся бы этой воле не в силах вмешаться и переменить ход вещей. Его видения-сновидения непременно разворачивались на фоне покрывающего комнату потолка со скромной лепниной по углам и стоявшего в ногах кровати шкафа, на поверхности которого гримасничало четвероугольное отражение окна, то серебристо яркое, то вдруг тускневшее почти до невидимости в зависимости от льющегося в окно лунного света и двигавшихся по небу облаков. Даже стоявшая на шкафу фарфоровая фигурка охотника, дующего что есть силы в большой искривленный полумесяцем рог, — она принадлежала, должно быть, прежнему постояльцу, давно покинувшему земные пределы, — даже эта фигурка, почти не замечаемая в течение дня, маячила перед его взором в часы ночных видений. Натянув потуже фуражку и устроив голову на подушке, он не погружался в стихию сна — просто спустя некоторое время переставал слышать храп Старика, упрямый и однообразный, как топ шагающей в ногу колонны, и в этот момент память, словно наугад открытая книга, предлагала ему какое-то, тотчас остро схватываемое ощущение пережитого — шорох и удары воды о железную, казавшуюся не слишком прочной стенку трюма, или смешанный запах зимнего леса, морозного воздуха, снега и кострового дыма, или еще что-нибудь. Первое ощущение тотчас начинало множиться, ветвиться, обрастать новыми ощущениями, с ним связанными. Пилы скрипели, и промерзшие стволы сосен гулко отзывались на удары топора, пот за воротом щекотал нечистую прыщавую кожу, но при этом постоянный холод, как натянутая и отпущенная музыкантом струна, неустранимо дребезжал между лопатками; он в одно и то же время и видел, и чувствовал свои грубые, будто из дерева наскоро вырубленные руки, торчащие из дыр рукавицы грязные, почти утратившие способность осязать пальцы с закаменевшими, окаймленными черной полосой ногтями; он заново пьянел от сделанной на морозе, единственной, бьющей в голову, как эфир оператора, затяжки чужой слюнявой самокруткой. Но при этом его открытые глаза видели серебристый четвероугольник окна, высвеченный лунным лучом на дверце шкафа, волокнистую тень плывущих за окном облаков; бравый охотник в шляпе с пером надувал щеки и что есть силы трубил в рог, вызывая товарищей броситься на могучих конях в погоню за выскочившим сдуру из леса перепуганным зайцем...
«...Вот так же, как дым над лесом, поднимается и растворяется в околоземном пространстве энергия от производимых на земле добрых дел, и есть люди, которым дано умение аккумулировать эту добрую энергию и посылать дальше, в места, пораженные злом». Глаза Учителя — точно стекшие в его запавшие глазницы две большие капли небесной сини; беседуя, он мнет в кулаке мягкую седую бороду. «Почему же сюда никто не посылает такую энергию?» — спрашивает он Учителя. «Может быть, кто-нибудь и посылает, откуда нам знать. Территория зла так обширна, а творимое зло так многообразно, что не всегда замечаешь частицы получаемого добра. Добрую мысль, доброе чувство, веру, надежду, любовь, в тебе промелькнувшие, подчас нелегко уловить в постоянстве голода, холода, жестокости, несправедливости. Но они явились, промелькнули — подействовали, изменили что-то. Нам не дано ведать целое, нам открываются лишь фрагменты происходящего. Да и не всякий способен почувствовать в энергетическом поясе, окружающем планету, нужную энергию, выбрать необходимый заряд, определить направление, переслать. Тех, кто на это способен, немного, большинство бродит по свету, не помышляя о дарованной способности, не ведая, как применить ее, — и некому сказать им об этом. Наша встреча неслучайна, конечно. В знак этой встречи я пришью вашу тень к своей одежде — так дервиши на Востоке пришивали к своим лохмотьям тень выбранных в спутники учеников...»
Учитель называл его: Лев в квадрате.
«Так называли близкие моего учителя, профессора К., — объяснил он. — Он тоже был Лев Львович. Замечательный мыслитель, может быть, открывавший людям новые пути, идеалист и чудак. Вы не читали его работ? Впрочем, где бы они могли вам попасться — все под запретом. У меня были его книги и оттиски, многие даже им подписанные, — слава Богу, хватило ума оставить за рубежом, когда возвращался в отечество. Наступит день, вы отыщете старый дом на тихой парижской улице, возьмете у консьержки ключ, подниметесь на четвертый этаж, зажжете на письменном столе лампу под зеленым матерчатым козырьком-абажуром... Вы смеетесь?.. Между тем ученик должен безоглядно верить всему, что говорит дервиш... В последних работах — они напечатаны в считанных экземплярах — профессор К., если пробиться сквозь некоторую странность его речи, пришел к таким откровениям, что диву даешься. К сожалению, мало кто познакомился с ними. В бродившей эмигрантской бузе труды его казались далекими от интересов жизни, а сам он старым и ненужным. Молодые коллеги,
Охотник на шкафу трубил в изогнутый рог. Крепкие всадники, хрипло перекликаясь, съезжались к месту сбора. Истошно и злобно лаяли возбужденные травлей собаки. Окровавленное тело зверька лежало, распластавшись, на взбитой копытами черной земле...
«Вы что рассчитываете, что вам подадут завтрак в постель? А? Старик в одной рубахе стоял возле его кровати. — Подъем, милый Ребе, подъем! Предупреждаю: я надолго займу сортир».
Глава седьмая
Старшая медицинская сестра Ильзе приходила к доктору Лейбницу по вторникам и пятницам в половине шестого вечера и оставалась у него до восьми. В восемь доктор смотрел по телевизову Новости, а в четверть девятого отправлялся на вечернюю пробежку. Совсем рядом с домом, где жил доктор, только улицу перейти, располагался городской парк, постепенно переходивший в небольшую рощу. Доктор бежал по раз и навсегда установленному и промеренному маршруту, сперва аллеей парка, потом просекой, до того места, где просека, вынырнув из-под сени деревьев, выбрасывала его на простор поля, солнечно-желтого в пору цветения рапса, — отсюда доктору оставалось только подняться по утоптанной тропе на вершину отлогого холма; там доктор в темпе, не теряя взятого ритма, совершал несколько гимнастических упражнений, чтобы снять напряжение мускулов и отрегулировать дыхание, и пускался в обратный путь. На вершине холма стоял невысокий, в рост человека, крест с вырезанной из дерева фигурой распятого Христа — создание какого-то умельца-самоучки, привлекавшее не искусством исполнения, но заведомо ощутимой искренностью веры мастера. Некоторое время назад кто-то, то ли богохульствуя, то ли, скорее всего, в безотчетном порыве спора с неправедностью мироустройства, перебил Христу ноги ниже колен и отодрал их от основания креста. Христос висел теперь на одних руках, обломки ног заканчивались растерзанными в щепу страшными культями. Под ними сам мастер, оплакивая свое творение, или какой-то доброхот прибил дощечку, на которой было вырезано: «Палачи не посмели перебить Господу голени. Ты сделал это». Совершая возле креста свою разминку, которая издали могла показаться молитвенным ритуалом, доктор думал о том, что, как искусство мастера бессильно перед вторжением варвара, точно так же совершеннейшее создание Творца — мозг человека — бессильно перед биохимическими процессами, происходящими в его клетках.
Несмотря на возраст (ему исполнилось шестьдесят три) доктор смотрелся моложавым и сильным. У него были отлично развитые икры и бедра, плоский живот, не отяжеленный пивом (он употреблял пиво в самых умеренных количествах, чаще всего как средство релаксации), прямая спина и прочная шея. Всё это являлось встречному взору, когда доктор в белой майке, обтягивавшей тело, и коротких ярко-красных трусах уверенным, ровным шагом бежал по заведенному маршруту. Даже волосы у доктора вполне сохранились — рыжеватые, слегка завитые на концах. Он и любовник в свои шестьдесят три был отменный. Дважды в неделю, в отведенные для любви часы, он практически без осечек, искусно и неутомимо выполнял всю намеченную для себя программу.
Несколько лет назад доктор Лейбниц продал в столице свою психиатрическую и психоаналитическую практику, которую вел весьма успешно, получая приличный доход, развелся с женой — не для того, чтобы быть с кем-то, а для того, чтобы быть одному (взрослый сын самостоятельно жил в Голландии), — и перебрался в этот небольшой городок. Ему нужны были сосредоточенность и покой, чтобы исполнить свое, как он полагал, жизненное назначение. Человек любознательный, он, еще молодым, с первых дней врачебной работы, завел привычку записывать в особую тетрадь рассказы некоторых больных, беседы с ними, истории их жизни, особенности внешнего облика, характера, поведения. Таких тетрадей накопилось семьдесят восемь. Размышляя, куда бы употребить их, доктор принялся перечитывать записи. Поначалу его поманила скромная мысль подготовить на их основе несколько статей для каких-нибудь специальных медицинских изданий. Но материалу было вдосталь, и он стал примериваться к книге, что-нибудь вроде — доктор почти таил от себя такое на первый взгляд неправомерное сравнение, и всё же мечталось! — что-нибудь вроде Фрейда или Юнга. Опять же, к удивлению самого доктора, оказалось, что и это не предел: странные сюжеты, которыми были заполнены тетради, вдруг стали обретать в его воображении какой-то иной смысл, экипироваться точными и зримыми подробностями, соединяться один с другим, преобразуясь в новые сюжеты, соответственно и реальные больные, посещавшие в разное время практику доктора Лейбница, начали перевоплощаться в иные, всё более властно и как бы сами собой являющие себя образы, и так до тех пор, пока однажды доктор не сообразил (поначалу сам тому не доверяя), что намеревается писать уже не ученый труд, а нечто совсем на оный не похожее, — может быть, даже роман. Проверяя себя, он прочитал заново несколько современных романов, которые в разное время произвели на него впечатление, а также в качестве образца кое-что Томаса Манна и Германа Гессе, и, хотя был человеком здравомыслящим, или, может быть, именно поэтому, пришел к убеждению, что то, что он предполагает создать, если удастся создать именно то, что предполагает, не уступит тому, что он прочитал.