Короткой строкой
Шрифт:
Так вот: здесь, в этой восхваляемой мною книге, собрана вся переписка Печерина с этим самым Чижовым (и с несколькими другими людьми). Составитель читал ее и перечитывал не один год, именно с намерением и надеждой выявить и воссоздать печеринскую личность, штрих за штрихом. И пришел к выводу, который, по-моему, его не порадовал: специалисты всех мастей напрасно в один голос титуловали Печерина «большим ученым, замечательным педагогом, мыслителем, философом, поэтом. В действительности, как свидетельствуют его же письма, он не был ни тем, ни другим, ни третьим, т. е. никем».
Это
Но зачем ему покой? А чтобы мечтать о славе. Теперь уже, конечно, посмертной, но все равно. Вот, например, напечатают когда-нибудь эти письма к бывшему однокурснику – и потомство догадается, что Печерин был замечательный человек, а что ровно ничего замечательного не сделал – простит.
Короче говоря, перед нами – приложение к роману «Обломов»: переписка Обломова со Штольцем. (Чижов – очень яркий Штольц, гораздо интересней, чем у Гончарова; а сравнение Печерина с Обломовым принадлежит, к сожалению, не мне: С. Л. Чернову.) Эта книга переводит Печерина из литературных деятелей – в персонажи. Да, типичный лишний человек. То есть лишний, потому что не типичный. Обязан был спиться, а не спился. Выбрал другой наркотик – интеллектуальный. Стал режиссером и единственным актером бесконечного воображаемого кинофильма. (Передернем предложение из словаря: П. был мыслитель собственной биографии.)
Книга и читается, простите за тривиальность, как роман. На последней странице переписки двух стариков даже чувствуешь как бы укол в сердце. Бесстрастным эгоистом овладевает – впервые! – невыносимая тревога утопающего:
«Наконец всякому терпению есть конец. Скажи ради Бога, что сталось с тобою, любезный Чижов? Твое последнее письмо лежит у меня на столе. Оно от 10 октября, а теперь, по-вашему, 11 января, стало быть, целых три месяца. Ты никогда не оставлял меня так долго без ответа. Что же это значит? Если ты так сильно болен, что писать не можешь, то ты мог бы уведомить меня через какое-нибудь третье лицо. Не забудь, что ты единственная и последняя нить, связывающая меня с Россиею, – если она порвется, то все прощай. В крайнем недоумении, не зная ни как, ни что, я больше писать не могу и с нетерпением буду ожидать ответа».
А какой уж там ответ, любезный Печерин. Дальше – тишина.
Так древнегреческий ни на что и не пригодился. Впрочем, нельзя же исключить, что под самый конец Печерин взял и перевел всего, предположим, Плутарха. И рукопись перевода сжег в камине.
2012. № 5
Александр Житинский. Лестница. Плывун: Петербургские повести. СПб.: Прозаик / Геликон Плюс, 2012.
Последняя прижизненная – первая посмертная книга Александра
Между этими двумя повестями – 50 лет. Одна написана с волнением, доходящим до слез, другая – с невеселой улыбкой. В одной написано, что выхода не видно, но должен же он быть, потому что, когда выхода нет, жить нельзя. В другой – что выход было отыскался, но оказался ловушкой, и опять нельзя жить, но волноваться уже нет смысла: похоже, что все кончено, – а значит, кому-то придется попытаться начать все сызнова.
Ощущение исторического момента передается метафорой. Городской, архитектурно-строительной.
Метафора материализована и превращена в сюжет.
Сюжет наполнен воздухом времени. Воздух, конечно, рано или поздно уйдет, но не сразу, не сразу.
Метафоры останутся.
Без Житинского в Петербурге стало еще темней и скучней.
Уильям Шекспир. Макбет / в переводе Владимира Гандельсмана; Гамлет / в переводе Алексея Цветкова. М.: Новое издательство, 2010.
Как сказал бы покинувший нас С. Гедройц: кто я такой, чтобы судить об этой книге? Но уж больно обидно, что имеющие это право почти не воспользовались им. Наверное, оттого, что пришлось бы писать выспренние банальности типа: знаковое событие в истории русской культуры и т. п. Переводчики не любят баловать друг друга такими оценками. Поэты – и подавно.
В общем, они как хотят, а я скажу: эта книга отличается от всех других просто на ощупь. Как аккумулятор или магнит. Пальцы чувствуют какой-то заряд; какую-то избыточную тяжесть.
Тяжесть ярости и отчаяния, излучаемых обоими текстами. Тяжесть труда.
Культура, в которой Шекспира переводят поэты, и не по заказу с предоплатой, а потому что заставила внутренняя жизнь, – такая культура, не поспоришь, существует. Хотя лично у меня, не скрою, были и остаются некоторые сомнения.
В общем – да, событие; да, культуры; да, некий знак.
Иван Левдоров. Рукотворная фактология (заметки о «Юджине Онегине» В. Набокова). М.: Вебов и книги, 2011.
Исключительно тонкая работа. Урок скрупулезности. Без сильной лупы или даже микроскопа как следует не оценить. Как пейзаж или портрет, выгравированный на зернышке риса.
Тем более – не пересказать, потому что в тексте нет ни единого лишнего слова. Передать его содержание короче, чем это сделал автор, – нельзя.
Как-то я не обращал внимания, что имеющиеся переводы набоковского комментария к «Онегину» сделаны по первому изданию, 1964 года, хотя есть более позднее, автором пересмотренное, – 1975-го. Это действительно странно.
И не придавал значения обстоятельству вообще-то существенному: что Набоков-то издал – а главное, создал, – а до и после выхода в свет рекламировал – не комментарий, а свой перевод романа «Евгений Онегин». Свой перевод, лучший из возможных, затмевающий все остальные. Книга называлась: «Eugene Onegin. A novel in Verse». Название обозначало объем творческой задачи. И люди, чьей обязанностью было (и чья квалификация позволяла им) оценить, насколько Набоков с ней справился, – констатировали (с огорчением или злорадно), что прекрасен только комментарий. А перевод – не особенно. Кое-чьим другим в кое-каких отношениях довольно явно уступает.