Костры партизанские. Книга 2
Шрифт:
Конечно, можно было повысить голос и по-командирски рыкнуть: дескать, с больной головы на здоровую не сваливай, дескать, не я, а ты и полянки подсмотрел, и только рожью их засеял.
Но Григорий сдержался. Только и позволил себе, да и то лишь тогда, когда прошумелся дед Потап:
— Прикажешь самому расстреляться или как?
Дед Потап сразу будто поперхнулся. И только после длительного молчания предложил, словно думая вслух:
— Сейчас, конечно, ту ошибочку не исправишь, вспять время не повернешь. Однако людям-то есть надо? Они-то не виноваты, что кто-то не тем местом думал… Может, нагрянем к кому из полицаев или старост, опустошим огород?
— На мародерство подбиваешь? Уже забыл,
И сразу же спохватился, что сказал глупость, которая может кровно обидеть деда Потапа. Но тот — слава богу — только глянул на него осуждающе и сказал тоном человека, искренне верящего в правоту своих слов:
— Не мародерство это, а самая заправдашняя боевая операция.
Подарил эту мудрость и замолчал. Григорий в душе был согласен с ним, однако уязвленное самолюбие заставило спорить, и он проворчал:
— Картошка сейчас полной силы еще не набрала, ей еще с месяц в земле быть надо, а ты…
— Если с позиций природы глядеть, то так оно и есть, — словно нож в оттаявшее масло, вошел в разговор Мыкола. — Только, пока она полностью дозреет, как бы нам свою силу не потерять. — И добавил как самый неоспоримый довод: — Испокон веков так ведется, что еще с лета подкапываем ее. У себя в огородах подкапываем. А тут — о заклятых врагах народа нашего речь идет…
И опять же это не было откровением для Григория, но то, что Мыкола посмел вмешаться в разговор, встал не на сторону старшего, заставило понять, насколько серьезно, насколько важно добыть картошку сейчас, именно в эти дни; сразу же вспомнилось и то, что еще с неделю назад дед Потап плакаться начал: дескать, растаяли все мои запасы, как снежок под вешним солнцем, растаяли.
Григорий всегда был скор на решения. Вот и сегодня, подумав немного, решительно заявил:
— Предложение принимается, айда готовиться к операции!
Но дед Потап не ответил радостной улыбкой, он упорно смотрел на белое, будто ватное облачко, которое, казалось, вот-вот зацепится за вершину-шпиль высоченной ели. И Григорий поспешил пояснить:
— Без торопливости готовиться. Чтобы самое раннее — завтра выйти… И начнем с того, что объект для нападения определим.
По подсказке деда Потапа, казалось бы, намертво решили взять картофель с огорода старосты одной из ближних деревень. Даже обязанности распределили — кому лопатой орудовать, кому мешки с картошкой на подводы таскать, а кому с автоматом службу охранения нести; Григорий взял на себя самое поганое — беседу со старостой. Такую беседу, чтобы после нее тот и думки не заимел пожаловаться кому-то, чтобы только радовался, что еще легко отделался. И вдруг, когда все было вроде бы окончательно утрясено, Григорий заявил:
— А теперь, как в том фильме про Чапаева, на все это наплевать и забыть, начнем все сызнова. С выбора деревни начнем. Нужна такая, чтобы была подальше от нашего места базирования. Чуешь, дед Потап? Ведь и малому ребенку должно быть ясно, что чем короче цепочка следа, тем охотнику легче.
Даже товарищ Артур одобрительно кивнул.
Дед Потап долго не раздумывал: пожевал свою бороду-лопату, и не только другую деревню почти сразу же назвал, но и описал, поводя руками, как туда пробираться придется. И уже с рассветом следующего дня отряд тронулся в путь. Впереди — дед Потап и Виктор с Афоней, концевыми — две подводы. Лишь Мария осталась у опушки леса, начинавшегося почти от озерка. Стояла в двух шагах от озерка, над черной, будто полированной поверхностью которого начал струиться прозрачный туман, а смотрела на лес, бесшумно проглотивший отряд. Потом, опомнившись, нехотя вернулась к своему шалашу и в растерянности остановилась: а что делать теперь? Ушел отряд — не для кого готовить обед; нет людей — никто не попросит починить рубаху или состирнуть белье. И невольно подумалось, что вот опять она суток на двое или трое одинешенька в этом лесу.
Если бы товарищи знали, как мучительно тошно ей бывает тут одной, они, может быть, брали бы ее с собой?
Как неприкаянная, Мария обошла весь лагерь, заглянула во все шалаши, кое-где обновила подстилку из пихтовых лап и замкнула круг, вернулась к своему шалашу. Подумав, разожгла костер и укрепила над ним котелок с водой — решила побаловать себя кипятком, настоянным на смородиновых листьях.
Костер весело потрескивал, изредка целясь в нее злыми искорками, вода в котелке давно кипела, выплескиваясь через край, а Мария сидела, обняв руками колени, смотрела на костер и на воду в котелке, покрытую шапкой желтоватой пены, видела и не видела все это. Она думала о себе, о том, как безжалостно фашисты сокрушили все ее жизненные планы.
Она перед самой войной окончила девять классов, думала, что минет еще годик — и вот уже открыта ей дорога в институт. В какой — этого не решила (хотелось одновременно быть и врачом, и учительницей, и такой самолет построить, чтобы на нем наши летчики запросто вокруг земного шара летали), но в том, что поступит в институт, — готова была поклясться чем угодно. И вдруг…
О том, как мыкалась этот год, даже вспоминать больно. Особенно о Кондрате Скрипке. А ведь был парень как парень, ничем не выделялся. Золотая серединка — обычно говорят про таких. Иногда осуждающе, но чаще — даже с удовольствием говорят.
Мария не знала, когда и почему Кондрат стал полицаем. Может быть, себя хотел уберечь или от дома беду отвести: ведь два его старших брата в Советской Армии служили. Даже не особенно негодовала, увидев его с повязкой полицая на рукаве, хотя, как ей казалось, навались на нее что-то подобное, она скорее смерть приняла бы, чем на измену своему народу пошла.
С неделю только походил Кондрат с повязкой полицая на рукаве — и раскрылось его нутро. Завистлив, властолюбив и жаден оказался Скрипка; уж если на кого или на что нацелится, — считай, приберет к рукам. Самое же страшное — если от фашистских катов еще можно было кое-что утаить, то этот все сквозь любую маскировку видел. Вот и. Мария, едва прошел слух, что в деревню фашисты с часу на час нагрянут, по самые глаза платком укрылась, самое невероятное старье на себя напялила; даже горбиться начала, при ходьбе ногу волочить стала! И ведь фашисты спокойно проходили мимо нее, лишь пренебрежительно покосив глазом. А Кондрат поймал на улице и сказал, осклабившись:
— Даю тебе месяц сроку на то, чтобы в меня влюбилась. Влюбишься — сразу приходи ко мне. Небось знаешь, где ночую?
Сказал эту гадость и зашагал дальше, прутиком беспечно похлестывая себя по голенищу.
А она, забившись на сеновал, помнится, долго ревела от обиды и сознания того, что ой как трудно ей будет ускользнуть от бесстыжих рук Кондрата; считай, невозможно, если счастье не выручит.
Успокоила себя тем, что он это просто так, чтобы попугать, брякнул. Но ровно через неделю, когда, она, пропалывала морковь, он подошел к плетню и крикнул:
— Три недели имеешь!
Вот тогда она окончательно поняла, что это не шуточная угроза, тогда она поверила и в шепотки о том, что в соседней деревне он над ее сверстницей надругался, когда та отказалась к нему в полюбовницы идти. Не один, а с приятелями-полицаями надругался. И ничего ему не было, хотя та несчастная, едва ушли мучители, сразу же повесилась.
Неизвестно, что было бы с ней, Марией, если бы не подвернулась оказия — уйти с обозом. Добровольно она в возчики напросилась. На что надеялась — сама не знала, просто главным для нее тогда было — оказаться как можно дальше от Кондрата.