Костюм Арлекина
Шрифт:
— И не желает называть его имени.
Кобенцель опять присел на корточки у изголовья дивана. Казалось, он готов схватить Хотека за плечи и встряхнуть, чтобы вытрясти из него ответ.
— Ваше сиятельство, кто это был? Одно слово, ваше сиятельство! Вы рассмотрели его?
Хотек вновь с усилием разлепил набрякшие веки:
— Да…
— Кто это был? Кто?
Минута тишины, затем Хотек прошептал:
— Ангел…
Маша охнула, атеист Кунгурцев и доктор понимающе переглянулись, Кобенцель отошел от дивана, массируя себе виски, а Иван Дмитриевич метнулся в прихожую, выскочил на площадку, где при его появлении разом смолкли возбужденные голоса. Тут же к нему подбежали Сопов и Сыч, три пары сапог загремели вниз по лестнице.
— Лекок-то
Он посмотрел на Хотека. Тот лежал неподвижно, безучастный ко всему, и по лицу его скорее можно было предположить, что он повстречался с дьяволом.
— Почему до сих пор нет никого из официальных лиц? — спросил Кобенцель.
Кунгурцев развел руками:
— Сам не знаю.
— Что происходит? Вы можете мне объяснить? Где я нахожусь? В столице дружественного государства или во вражеском лагере? — кричал Кобенцель.
— Сейчас все приедут, — успокаивал его доктор. — Не волнуйтесь.
Кунгурцев снял с вешалки студенческую шинель, принес Никольскому:
— Одевайся и ступай домой.
— Ни в коем случае, — твердо сказала Маша. — Петя останется у нас.
— Ты, голубушка, отдаешь себе отчет, чем грозит нам присутствие человека, подозреваемого в убийстве австрийского военного атташе? Пусть уходит сию же минуту!
— Через мой труп, — сказала Маша.
Никольский молчал. Ему было все равно. Он потихоньку выпил уже полбутылки кагора, откупоренного для Хотека, но ничего не помогало — мертвая голова, которую он украл в анатомическом театре и выбросил возле трактира «Три великана», смотрела на него из заоконных сумерек своими выжженными формалином глазами. Некуда было бежать от этого взгляда.
2
Пролетку оставили за углом, извозчика отпустили. Подсаживая друг друга, Иван Дмитриевич, Сопов и Сыч перелезли через забор, огораживающий владения преображенцев, и, невидимые со стороны Миллионной, мимо казарм, вдоль пустынного еще плаца, где ясно белели наведенные известью линейки, побежали к воротам. Отсюда хорошо просматривалась вся улица перед домом фон Аренсберга. С разгону Сыч рванулся было дальше, но Иван Дмитриевич удержал его за шиворот:
— Куда?
Теперь нужно было стоять и ждать, когда появится человек, взявший ключ от сундука. Если взял, значит, знает, что и где можно открыть этим ключом. В дом лучше не входить. Вдруг он уже там и сиганет через одно из окон во двор? А так выйдет обратно тем же путем, что и вошел.
Это его слова подслушал трактирщик, подаривший Ивану Дмитриевичу склянку с солеными груздями. «Каюк твоему князю, — прошептал этот человек, склонившись к собеседнику, знающему про сундук, про сонетку, про скрипучие двери. — Каюк ему, если не скажет, где ключ…» Вторую половину фразы трактирщик не расслышал и решил, что фон Аренсберг уже убит.
— Эх, ни сабельки нет, ни револьвера! — беспокоился Сыч.
Ни он, ни Сопов не знали, кого они тут караулят, но спрашивать не смели. Сыч один раз уже поинтересовался и получил окончательный ответ: «Придет, увидишь…»
Вопрос был вот в чем: когда? Через два часа? Через час? Через пять минут? К вечеру? О том, что этот человек успел побывать в доме раньше, чем они заняли свою позицию, Иван Дмитриевич старался не думать. Он стоял у ворот, укрывшись за каменным столбом, ждал, перекатывал в кармане, в табачной пыли, принесенный из Воскресенской церкви наполеондор — теплый и уже как бы родной на ощупь.
Примерно такого же размера особое пятно. Каинова печать, в старину выступало на теле каждого душегуба в том самом месте, через которое он лишил жизни свою жертву. Так, во всяком случае, рассказывал Ивану Дмитриевичу отец, служивший копиистом в уездном суде. Ему-то легко было в это верить. Папаша просидел в суде всю жизнь, но и в глаза не видывал настоящего убийцы. Тогда в их городишке никто никого не убивал. Как-то так получалось, что до смертоубийства никогда не доходило. Даже когда стенка на стенку сшибались городские концы, кровавя на пруду лед, хотя плакались жестоко, ломали руки и ноги, проламывали головы, все почему-то оставались живы. Разбойники в окрестных лесах время от времени заводились, грабили, конечно, кошельки отбирали, однако брать смертный грех на душу остерегались и они. Теперь и там пошло по-другому, а здесь, в Питере, и подавно. Иногда Ивану Дмитриевичу казалось, что прав был отец: раньше, в старые времена, выступала Каинова печать, а нынче — нет. Стерлась у Господа Бога небесная печатка, которой ставил он свое клеймо, слишком часто приходилось пускать ее в дело.
— Поздно, — с сомнением в голосе сказал Сопов. — Народ вон уже появился.
— На это ему плевать, — ответил Иван Дмитриевич.
Подумаешь, прохожие! Еще и спокойнее днем-то. Явится солидный господин, позвонит у двери, войдет в дом, заговорит камердинеру зубы, а потом — по башке ему…
— Иван Дмитриевич, — вдохновенно зашептал Сыч, — я придумал! Надо у крыльца шляпу положить, а под нее — кирпич. Ну хоть фуражку мою! Он, сволочь-то эта, мимо не пройдет. Пнет по фуражке и охромеет. Тут мы на него…
— Помолчи-ка, — велел Иван Дмитриевич.
В то же время подумалось, что детская эта западня со шляпой могла бы сослужить хорошую службу. Жаль, из-за ограды выходить нельзя.
Сыпался маленький серенький дождик. Даже и не дождик, а так, морось. В пропитанном влагой воздухе у Ивана Дмитриевича распушились бакенбарды. Он держал под наблюдением крыльцо княжеского дома с прилегающей частью улицы, смотрел, как воробьи расклевывают навоз, оставшийся от посольских, жандармских и казачьих лошадей, и слышал сзади сиплое дыхание Сыча, спокойное — Сопова. За казармой умывались солдаты, с фырканьем плескали друг другу воду на голые спины. Проехал по улице водовоз, долго брякало привязанное к бочке ведро. В чьей-то кухне закричал петух, лаяли собаки, дым из труб низко стелился над крышами, не поднимался вверх, потому что в такую погоду тяги почти нет, медленно и вяло разгораются в печах сырые весенние дрова. Галдели вороны. Как всегда весной и осенью, когда деревья стоят голые, вороний крик, не заглушаемый шелестом листвы, был особенно громким, надоедливым и надсадным. В соседнем доме заплакал ребенок. Дворник, разгоняя лужи, с раздирающим душу звуком орудовал своей деревянной, на конце обитой жестью широкой лопатой. Начинался день, текла обычная жизнь, и вовсе не казалось невероятным, что смерть князя фон Аренсберга была следствием именно этой жизни со всеми ее случайностями, неразберихой, а не какой-то иной, главной, для которой эта — всего лишь подножие.
Вдруг Сыч, в очередной раз припав к щели в заборе, обратил к Ивану Дмитриевичу померт-вевшее лицо.
— Вот, значит, кого ждем…
Иван Дмитриевич выглянул из-за столба. По улице, направляясь к дому фон Аренсберга, деловито поспешал Левицкий.
3
На берегу первым выпрыгнул шуваловский адъютант с Кораном под мышкой, за ним — Певцов.
— Рукавишников! — позвал он.
Но Рукавишникова на запятках не оказалось, при бешеной скачке он свалился где-то по дороге.
Две чайки сидели на воде за кормой итальянской шхуны. Рассветало.
— Вовремя успели, — с некоторым сожалением сказал адъютант, глядя на валивший из трубы дым.
Он сочувствовал эмиссарам Гарибальди, отомстившим австрийскому князю.
— Мне, я думаю, неприлично быть на этом судне, — вылезая из кареты, заметил Шувалов.
— Я пойду один, — вызвался Певцов.
— Что вы собираетесь там делать?
— Для начала потолкую с капитаном.
— Вы знаете по-итальянски?
— Они все отлично понимают французский язык. Если не станут прикидываться, договоримся.