Кот Шрёдингера
Шрифт:
Но увы, не наедине. Ильма вела себя в высшей степени корректно и отстраненно, не давая мне поводов сократить дистанцию. Я поел, выпил вина, успокоился, переоделся, мне было постелено в гостиной, и я лежал, сытый, немного пьяный, в тепле и холе. К сожалению, Ильма не оказала мне ВООБЩЕ никаких знаков внимания и ушла спать в свою комнату. Что мне было делать? Я лежал на кровати и обдумывал ситуацию. Надо понимать мое психологическое состояние: я прощался с жизнью и хотел сделать хоть раз что-то героическое, и рядом лежала — как я понимал — женщина всей моей жизни. Лучше сделать и раскаяться, чем не сделать и пожалеть, повторял я себе свой студенческий девиз, стараясь накрутить себя, и этот девиз стучал у меня в висках. Так я довел себя до того, что, с колотящимся сердцем, встал и на цыпочках пошел в комнату, где она спала — то, что она спала, было понятно по ровному дыханию, доносившемуся с кровати. Я стоял в коридоре и заглядывал в ее комнату, и не видел ничего, пока глаза не привыкли к темноте. Я почти уже решился что-то сделать, как на меня наткнулся ее сын! Он, видимо, шел вслепую по коридору в туалет — и мне пришлось сделать вид, что я иду по коридору из туалета. Кто там, сказал ее сын, не открывая глаз, иди к лешему, сказал я с досадой, закрывая за собой дверь. Ситуация предстала передо мной в истинном свете — все это было так смешно, глупо и опасно к тому же, — что я лег на кровать, несколько раз взорвался и т. д., и больше оттуда уже не выходил.
Надо еще рассказать, что за башмак я поймал, и описать его дальнейшие приключения. Это был не просто так башмак, это был важный башмак, на левую ногу. Рассмотрев наутро при свете дня, я поразился его сходству с берцем, который носил Вова. Ботинок этот был чем-то наполнен, но чем, я сказать не могу: чем-то. Что-то, что шевелилось, устойчивое, как гироскоп, и такое же упрямое. Стоило поставить этот ботинок на землю, он поднимался как юла, второе сравнение, как член, причем это всегда происходило так незаметно, что я ни разу не видел момента подъема — а только начальное и конечное состояния. Как будто он (ботинок) надувался каким-то газом, как надувается газом резиновая перчатка, которую ставят на бутыль при изготовлении браги. И еще — от него несло ужасным запахом. Я замотал ботинок в пакет, чтоб меньше пахло, но пованивало все равно прилично. Поэтому я с утра как можно раньше вышел из дома, чтоб не доставлять добрым хозяевам лишних неприятных ощущений, в первую очередь обонятельных. Его сходство с башмаком Вовы будоражило меня, тем более учитывая, что Вова пропал. Поэтому я решил так: что бы то ни было, а теоретически Вова мог добраться до Питкяранты и утонуть здесь. Так не похоронить ли этот ботинок, вполне могший остаться от Вовы, на местном кладбище? По всем мыслимым христианским обычаям. В городе было три церкви, лютеранская (на улице Калинина), пятидесятников (на Пионерской) и православная на Горького, и первым делом я, конечно, пошел в православную. Мы ведь русские, с нами Бог. Батюшки не было, а был какой-то
В гостиницу пришел Илья и учуял смрад, доносящийся от ботинка, слабый из-за многочисленного обернувшего его целлофана, но весьма убедительный, особенно на тренированный нос, а нос Ильи был на такие вещи натренирован. Дай-ка сюда, сказал он, посмотрел на ботинок (я забыл сказать, что мы к тому времени перешли с ним на ты) и, внимательно рассмотрев, сказал: а, знаю, что это такое. Что? хотел я крикнуть, но умерил себя и не стал, чтобы не раздражать старика: знал, что сам расскажет. Это башмак, сказал он, у меня такой же есть, и так же воняет. Правый? спросил я в волнении. Правый, подтвердил Илья. Нашел на том месте, где брат тоже видел лешего, помнишь историю про бабку-то? Помню, сказал я. Так вот, старший брат тоже его видел, и видел, что леший ходит без обуви. А внутри у него есть что? спросил я. У кого? У брата? или у лешего? Да нет, у твоего сапога! А, внутри? нет, конечно, сказал он. Нет ничего. Только воняет сильно. А ты проверял? Да нет, чего проверять, воняет же сильно. А послушай, задохнулся я от волнения, а послушай, а можешь ты мне дать этот сапог? Какой сапог, ботинок, в смысле? Ну да, ботинок. Да нет, мне нужен же он, пригодится. Лучше ты мне отдай. Слушай, я тебе свои отдам ботинки, смотри, со своих ног, а ты мне тот. Ладно, давай. Теперь я обрел второй ботинок Вовы, но взамен него потерял свои берцы; ну и ладно, они годились для сухой погоды, можно было легко обойтись купленными в хозмаге резиновыми сапогами. Нет, нет, так нечестно, сказал Илья, возьми мои сапоги. Это будет справедливо. Возьми, возьми, я настаиваю. Илья никогда ни на чем не настаивал, поэтому я удивился и поменялся с ним еще и резиновыми сапогами. Внутри второго вовиного ботинка было что-то, то же самое, что и в первом, и смердело оттуда так же отвратно. Из двух ботинков смердело, по всей логике, в два раза сильнее, хотя этого было совсем незаметно: в случае обоняния кратность не ощущается.
На всякий случай я взял второй ботинок и теперь с двумя ботинками по пути явился в храм Вознесения Господня; наглый стажер, как и следовало ожидать, отказался похоронить и два ботинка. Ноль умножить на два все равно будет ноль, сказал он. Конец цитаты и одновременно конец математического правила. Впрочем, я и не ожидал от него милостей; думаю, что не похоронил бы он и целый труп, памятуя о нашем недавнем конфликте — ведь я мысленно послал его нахер! Путь мой, впрочем, лежал не в храм, а в компьютерный клуб «Онлайн» (хорошо упакованные и завязанные скотчем ботинки почти не пахли, я взял их с собой). Что же я обнаружил в компьютерном клубе «Онлайн»? Долгожданное письмо от де Селби! Вот оно, привожу его полностью (естественно, кроме обрамляющих элементов, как то: header, pohju, pi"a, subject, signature, ongi etc. и кое-каких интимных и прочих подробностей):
Эдичка! — писал мне де Селби. — Как и обещал, пишу тебе второе письмо о том, что небесполезно знать любому человеку, вступившему на путь изучения квантовой механики. Это письмо будет посвящено второй идее, необходимой любому ученику. Идея эта вот какая: 2) присутствие сильного желания понять предмет размышления.
Этот упорный поиск является вообще движущей силой в изучении квантовой механики. Просите, и дано будет; ищите, и обрящете; стучите, и отверзнется. Это также практическое наставление ведущее к постижения понятия электрона. Но в связи с тем, что это вопрошение или поиск абсолютно субъективны, а биографическая литература ученых в этом отношении бедна информацией, его возможность может быть лишь косвенно оценена по различным обстоятельствам, связанным с самим переживанием. Этот упорный поиск, или пытливость духа, были свойственны Эйнштейну, который, как говорят, долго стоял в снегу, обуреваемый желанием узнать истину. Биографы де Бройля подчеркивают в нем отсутствие познаний в физике, и считают ненужным рассказывать о его внутренней жизни того периода, когда он занимался политикой. Долгий и опасный путь, который он проделал, чтобы добраться из Парижа в Мюнхен, требовал в те дни, вероятно, немало сил, особенно если учесть, что в Европе бушевала первая мировая война.
В результате чтения записей дискуссий, происходивших на первом Сольвеевском конгрессе, как писал спустя много лет сам Луи де Бройль, он «решил посвятить все свои силы выяснению истинной природы введённых за десять лет до этого в теоретическую физику Максом Планком таинственных квантов, глубокий смысл которых ещё мало кто понимал»). В нем, должно быть, пробудилось очень сильное желание познать, что в действительности все это означает. Иначе он не рискнул бы предпринять такое трудное путешествие. И когда он был в пути, ум его, должно быть, находился в состоянии большой духовной активности, самым упорным образом разыскивая истину.
Что же касается Дэвиссона, например, то он даже не знал, что спросить у учителя. Если бы он знал, ему было бы гораздо легче. Ему было известно только, что с ним происходит что-то неладное от того, что он чувствовал недовольство собой: он искал какую-то неизвестную реальность, о которой у него не было никакого представления. Если бы он мог определить ее, то это означало бы, что он уже постиг ее. Его разум представлял собой один большой вопросительный знак, не относящийся к какому-либо определенному объекту (вот такой: ?:)). А вселенная была подобием его разума, таким же знаком, висящим в пустоте (вот таким: ?:)), так как ничего определенного нигде не было. Такое блуждание во тьме продолжалось некоторое время и носило характер самый отчаянный. Это состояние ума и не давало ему понять, какой конкретный вопрос он мог бы поставить перед учителем. Тут он сильно отличался от де Бройля, который как раз знал, какую проблему ему нужно решить еще до прибытия в Мюнхен: его личной проблемой было понимание квантов. Разум де Бройля был, вероятно, более простым и более широким, в то время как Дэвиссон, подобно Эйнштейну, был, так сказать, интеллектуально «испорченным», и все, что он чувствовал, представляло собой общее умственное беспокойство, потому что он не знал, как размотать тот запутанный клубок, который от его знания становился еще запутаннее. Во многой мудрости — многие печали; кто умножает познания, умножает скорбь. Когда Милликен посоветовал Дэвиссону спросить учителя об «основном принципе квантовой механики», это было действительно большой помощью, потому что теперь перед ним было нечто определенное, за что можно было уцепиться. Его общее умственное беспокойство достигло особо острого состояния тогда, когда его уволили из телефонной компании Блумингтона. Плод его умственных поисков созревал и готов был упасть на землю. И тебе очень важно найти этот вопрос, якорь, за который ты зацепишься.
Стартовый толчок нашей науки — умственный поиск высшей истины, которую, как ни странно, не может дать интеллект: ищущий вынужден погрузиться глубже, минуя волны эмоций периодического сознания. Такое погружение сопряжено с трудностями, потому что он не знает, как и где погружаться. Он в полном замешательстве относительно того, что делать, пока неожиданно не натыкается на то, что открывает новую перспективу. Такой умственный тупик, сопровождаемый упорным, неутомимым и искренним поиском, является самым необходимым фактором, обусловливающим постижение квантовой механики.
Этот поиск, который и есть умственная предпосылка квантовой механики, открывает новый путь в жизни ученого. Поиск сопровождается интенсивным чувством беспокойства, или, скорее, наоборот, это чувство беспокойства истолковывается умом как поиск. Так или иначе, все существо начинающего ученого сосредоточено на поисках чего-то такого, на что можно спокойно положиться. Ищущий разум взволнован до предела из-за своих беспощадных усилий, и когда это беспокойство достигает кульминации, он рушится или взрывается, и вся структура сознания принимает совершенно иной вид. Вот оно — постижение квантовой механики! Вопрос, поиск, созревание и взрыв! — таким образом развивается это переживание.
С точки зрения прагматики поиск часто принимает форму медитации, в которой умственного элемента меньше, чем самой сосредоточенности. Практикующий медитацию привязывает к чему-нибудь свои руки и ноги, как указано в известном руководстве Фрэнсиса Мэги «Как сидеть и размышлять». Такую же позу непроизвольно принимал Мерфи в одноименном труде Беккета — он привязывал себя к креслу. Такое положение, по единогласному мнению адептов квантовой механики, считается самым удобным; ищущий сосредоточивает всю свою умственную энергию на попытке выбраться из того умственного тупика, в который он попал. Поскольку разум оказался неспособным достичь этой цели, ищущий должен призвать на помощь другую силу, если он в состоянии ее найти, конечно. Разуму известно, как попасть в этот тупик, но он совершенно не способен вывести человека оттуда.
Сначала ищущий не видит никакого выхода, но правдой или неправдой он все-таки должен найти какое-то средство. Он достиг конца пути, и перед ним зияет темная пропасть. Нет света, который мог бы указать ему, как пересечь ее, а пути назад он тоже не знает. Он просто вынужден идти вперед. Единственное, что он может сделать сейчас — это просто прыгнуть, рискуя потерять жизнь. Может быть, это означает верную смерть, но и жить он тоже больше не в силах. Он в отчаянии. Однако что-то его все еще удерживает: он не может всецело отдаться неизвестному.
Когда он достигает этой стадии, всякое абстрактное мышление прекращается, так как мыслитель и мысль больше уже не противопоставляются друг другу. Все его существо представляет собой саму мысль. Лучше даже сказать,
Эдик, главное понять, что этот период созревания, начинающийся с метафизического поиска и заканчивающийся должным постижением квантовой механики, не представляет собой пассивного спокойствия, а является периодом интенсивного напряжения, когда все сознание сосредоточивается в одной точке. Пока все сознание не достигает этой точки, оно продолжает упорную борьбу с вторгающимися идеями. Сознание может не сознавать:) этой борьбы, но упорный поиск, или постоянное всматривание в бездонную тьму, как раз свидетельствует о ней. Сосредоточение ума в одной точке достигается тогда, когда внутренний механизм созревает для конечной катастрофы. Она происходит (если посмотреть на нее поверхностно) случайно, то есть при ударе по барабанным перепонкам, когда произносят какие-нибудь слова или когда происходит какое-нибудь неожиданное событие, другими словами — когда происходит какое-либо восприятие.
На сем я заканчиваю свое второе письмо, посвященное интеллектуальной подготовке молодого квантового механика. Надеюсь, оно развлекло моего молодого ученика. Тут есть о чем поразмыслить! В третьем, и последнем письме я расскажу тебе о роли учителя в подготовке ученика и о ждущем тебя, даст Бог, интеллектуальном взрыве. Я чувствую, что ты уже почти готов. После этого ситуация с герром Э. должна разрешиться: или мы его находим, или понимаем, что делать дальше (и тут я очень рассчитываю на тебя, мой мальчик), или я открываю D.M.P. Помни, что судьба человечества всецело в твоих руках. Думаю, нет нужды напоминать тебе о необходимости строжайшей конфиденциальности!
Урок этот опять пошел мне впрок; контуры понимания квантовой механики, а также истинных причин желания де Селби найти Эйнштейна, замаячили передо мной, но вдали, вдали. Это было как обещание счастья. Для окончательного просветления я решился удалиться в леса в поисках ответа на вопрос, правда, пока, подобно физику Дэвиссону, я еще не знал даже самого вопроса. В любом случае он никоим образом не должен быть связанным с Ильмой, это очевидно. Чтобы миновать волны эмоций периодического сознания. Что касается того, куда идти, это я уже придумал, это придумалось само собой. В моем номере ждал меня Илья, и прибиралась на заднем плане Нина. В другое время я бы с удовольствием уделил ей внимание, например, шлепнул по попе, а она бы радостно взвизгнула, но сейчас было не до того: я стал расспрашивать у Ильи, где его брат нашел второй ботинок, и где он живет сейчас (брат, а не ботинок). Илья охотно объяснил, что брат его живет отшельником в горах Пётсёвара, это недалеко. Нужно доехать до Харлу, движение по трассе оживленное, ходят автобусы, грузовики и легковые автомобили, а потом километра три шлепать по грязи (тут как раз оказались кстати резиновые сапоги), и за сараем выйти на тропу, ведущую вверх, все вверх и вверх. Сначала Илья рисовал план на бумажке, потом, вслух поражаясь моей тупости, отправился домой за крупномасштабной картой. В течение всего нашего разговора (я к тому времени сносно говорил по-карельски, но теперь, увы, забыл этот прекрасный язык) Нина перестала мыть пол, подошла и стала слушать, трогая то правой рукой левую руку, то левой рукой правую руку, не зная, куда их деть. Стоило Илье уйти, как она с подозрением спросила, значит ли это все, что я скоро ухожу. Значит, сказал я. И… надолго? спросила она. Вероятно, надолго, сказал я. А… сказала она и замолчала. И стала снова мыть пол, но как-то медленно и печально, отчаянно вздыхая. Я собирал вещи в рюкзак и чувствовал неловкость, но говорил себе, что мне же нужно сосредоточиться на поиске ответа на незаданный вопрос| но, впрочем, чем громче говорил мой внутренний голос, тем более неловко мне было. Наконец я сказал: давай, что ли, чаю попьем, и она с готовностью села напротив, уставив мне в лицо вырез с большой грудью, и стала разливать чай. Мы пили чай, и мне нечего было сказать ей. Я спросил: ты расстраиваешься? Конечно, нет, сказала Нина, а руки ее дрожали. Не расстраивайся, сказал я. Я не расстраиваюсь, сказала Нина. Ты один хочешь идти? Я уткнулся в кружку. В чем преимущество большой кружки? Вот, например, ты научился управляться с голосом, ты научился управляться с мелкой моторикой, но лицо все равно тебя выдает; мышцы лица — самые большие предатели. Если лицо не очень маленькое относительно кружки — тогда то нос вылезает, то глаза, то уши, то скулы. Особенно глаза. В этом преимущество большой кружки или маленькой головы. Один пойду, да, сказал я в кружку. Что, не расслышала Нина. Один! Что-что? Один пойду! А. Ну вот. я не расстраиваюсь. Давай пить чай. И я убрал кружку от лица, чтобы пить чай, и я увидел, что Нина и сама говорит в кружку. И она хлюпала чаем, и руки ее, повторяюсь, дрожали, и даже когда чай по всем приметам должен был закончиться, и пришел Илья, передал мне топографическую карту и ушел, она все равно умудрялась им потихоньку хлюпать. Потом слабо встала, и, поминутно падая, принялась мыть пол, печально раскачивая большими сиськами. Я знал, что она жила рядом с гостиницей, пять минут. Полчаса на сборы, сказал я как будто в кружку. Иду обедать в «Лас-Вегас», выхожу оттуда и никого не жду.
В «Лас-Вегасе» я один последний раз увидел Ильму, сначала меня привычно пронзила боль от ее недоступности, но потом я решил, что самодисциплина важнее всего, и мне действительно стало легче. Ильма была обеспокоена; я впервые видел, как она проявляла какие-то чувства, впрочем, внешне слабые. Не видел ли я Рамзанчика, спросила она. Какого еще Рамзанчика, подумал я про себя с каким-то даже новым раздражением. Час от часу не легче. Конечно, я не видел никакого Рамзанчика. Нина явилась очень быстро, через пятнадцать минут, я пригласил ее сесть рядом, приобнял и как будто случайно кинул взгляд на Ильму; она, впрочем, не обращала на нас особого внимания (по крайней мере, внешне) (да и с чего бы) и скоро ушла; никогда не скажешь, что у нее внутри, так она бесстрастна.
Про Харлу и про то, как мы добирались до Ивана (так звали брата Ильи) можно много что порассказать (разобранная ж/д станция, ГЭС, разрушенные мосты и т. д.), но не в этом цель моего разогнавшегося повествования. Лети вперед, моя повесть, как стрела, скачи, как вороной конь, беги, как Ахиллес! Иван выстроил себе хижину высоко в горах Пётсёвара (максимальная высота 187,4 м). Вокруг — множество озер: Хауккаярви, Ристиярви, Леппясенлампи, Лохилампи, залив Кирьявалахти Онежского озера (глубина до 30 м) и пр. Рядом — только лесопилка Эдика. На берегу Кирьявалахти имеется дом творчества композиторов. Утомленные жизнью бровастые композиторы-пенсионеры приезжают сюда и от безделья слоняются по берегу залива. Райский уголок. Иван был совсем стар, лыс, безобразен, одноглаз, пахло от него как от бомжа, вероятно, он никогда не мылся. Запах от моих ботинок на его фоне не выделялся. В автобусе на Харлу среди старушек в платочках, колхозников в сапогах и Нины, кажется, был и Иван, по крайней мере, сдается мне, кого-то одноглазого я там видел, но не очень в том уверен: во-первых, я был бесконечно пьян, выбрав, боюсь, свой бесконечный кредит в «Лас-Вегасе»; во-вторых, взгляд мой был затуманен; я не плакал, но не исключаю, что в глазах моих от расставания с Ильмой стояли слезы. Хорошо, конечно, что я сбросил с себя груз привязанностей и т. д.; но было немного грустно. Кроме того, куда девать Нину? Я клял себя за слабоволие, заставившее меня взять ее с собой. Когда мы пришли к Ивану, он уже был дома, как будто укоренился здесь и все время рос; впрочем, добирались мы медленно, потому что осматривали местные достопримечательности (разобранную ж/д станцию, ГЭС, гаражи, разрушенные мосты и пр.), долго не могли найти нужную нам тропку и т. д. Жизнь наша протекала следующим образом. По утрам я уходил на поиски Эйнштейна или Вовы и ходил по окрестностям весь день. Нина занималась привычным делом — убиралась в избушке, готовила еду, стирала белье. У старика от этого внезапно появилось много свободного времени и он или ходил в Харлу в магазин, или гулял с уставшими от жизни композиторами. Вначале он был не очень нам рад, но, благодаря Нининому ремеслу, его расположение к нам выросло. По вечерам мы ужинали, смотрели телевизор, Иван рассказывал новости и мы их обсуждали. Говорить мы могли только о том, что видели днем, или что показывал телевизор, или о том, что рассказал Ивану тот или иной уставший от жизни композитор, или о том, что видел старик в течение своей долгой жизни, или о том, как достали его хачи, и что хачей он ненавидит. На другие абстрактные темы говорить ни с ним, ни с Ниной было невозможно; иногда мне кажется, что у некоторых людей (скажем осторожно) такая способность не предусмотрена при рождении, типа как алексия или аграфия. Поэтому мы в основном смотрели телевизор. По ночам мы с Ниной трахались, правда, получалось это не всегда, потому что спали мы все вместе, в одной комнате, а спал Иван плохо, старчески.
Мои поиски, между прочим, частично оправдались успехом! Обойдя все озера, я ничего не нашел, и потому очень скоро мои поиски свелись к банальной рыбной ловле. Я приходил с утра на озеро, то на одно, то на другое, вытаскивал лодку (у старика около каждого озера припрятаны были лодки) и рыбачил. Однажды я рыбачил на Ристиярви, и клев был очень хороший. Я вытаскивал одного лосося за другим (или как там называются эти рыбы; ну, пусть будут лососи) и скоро наполнил ими чуть не всю лодку. Радостный, я поплыл к берегу, по пути держа приманку в воде, чтоб поймать самого большого, самого вкусного, самого жирного лосося. У самого берега что-то, как мне показалось, клюнуло, я стал вываживать, но держало намертво. Я подумал, что крючок зацепился за что-то на дне, ослабил и дернул. Леска пошла, но как-то странно сопротивляясь, так, что мне снова стало казаться, что на приманку попался большой, вкусный и жирный лосось. Потом would-be лосось снова уперся, и мне опять стало казаться, что это крючок застрял в водорослях. Так я и вытаскивал крючок: то мне казалось, что на нем сидит рыба, а то казалось, будто он застрял. Дергать приходилось все время с разной силой, но каждый раз леска не рвалась а подавалась еще ненамного. Подняв крючок почти к самой поверхности воды, я понял, что это все-таки никакая не рыба, а что-то довольно большое и неодушевленное, застревавшее каждый раз оттого, что оно то и дело цеплялось за водоросли. Я вытащил улов почти к самой поверхности воды, осталось преодолеть последнюю преграждающую ему путь особо прочную нитку. Я наклонился к воде, чтоб рукой чтоб освободить крючок, а заодно и рассмотреть, что там мне попалось. Освободить крючок оказалось не так просто, как я думал, на него, а вернее, на то, что было на нем, намоталось много травы. Но то, что я успел увидеть, меня потрясло. Это было похоже на, впрочем, по порядку. Короче, я так разволновался, что стал как можно сильнее дергать крючок, чтоб поскорее рассмотреть ЭТО. Крючок все не поддавался, я дергал все сильнее, и одновременно пытался убедить себя, что глаза (пока что два глаза) мне не врут, и наклонялся все ближе к воде. Неожиданно крючок как-то очень легко отцепился, полетел вверх согласно моим усилиям, то есть согласно также божественным законам логики, и впился мне в глаз. От боли я выпрямился и чуть не выпал из лодки. В одной руке у меня был улов, доставшийся мне такой дорогой ценой, в другой удочка, а крючок от нее был у меня в глазу. От дикой боли я продолжил движение (начатое сразу после того, крючок внезапно освободился), леска пошла дальше, крючок вырвался из глаза, вернее будет сказать, бывшего правого глаза, потому что он (глаз) вытек на дно лодки. Шутка. Шутка. Конечно, ничего с моим глазом не случилось. Просто у меня очень хорошее воображение, а крючок пролетел совсем рядом. Когда вспоминаешь такое вчуже, становится так страшно, что подгибаются колени. Однажды в детстве я сидел на парапете на втором этаже и очень смеялся, не помню причины. При смехе я имею привычку отклоняться назад. Вспоминая этот случай, я не понимаю, как я тогда не упал спиной вперед на цементный пол внизу. В общем, мой улов состоял — тогда я не был полностью в этом уверен, а теперь можно уже сказать, не нарушив интриги — из кожаного пояса и ножен, висящих на нем. Пояс мог быть чьим угодно, но ножны точно принадлежали Вове. Следовательно, и пояс был Вовин. Я был в этом уверен, потому что обратил на ножны (и на нож внутри) внимание еще тогда, когда Вова зарезал полицая, а мне сказал, что не зарезал. Пояс с ножнами и цеплялся за водоросли.
В любом случае, от пережитого нервного потрясения я три дня болел. Иван, сам одноглазый, что-то почувствовал и теперь проникся ко мне натуральной нежностью, вместе с Ниной выхаживал меня и рассказывал новости и истории. Впрочем, про Эйнштейна или про Вову он все равно ничего сказать не мог. Про ножны же и пояс сообщил, что очень давно видел их или очень похожие на них на настоящем лешем. История его, адаптированная, сконденсированная, исправленная и сокращенная, была такой:
Был такой случай. Я пошел в лес за грибами, за ягодами (за черникой) по Харлуской дороге (я тогда в Ляскеле жил). Далеко не подходя, там есть глубокий ручей. Под уклон меня обогнала легковая машина — в лес пошла. Она прошла, а я под уклон спустился; в гору поднимаюсь — выходит из лесу человек. Он эту машину тоже пропустил. Он остался на правой стороне дороги. Машина прошла, он на меня посмотрел, постоял. Я ближе стал подходить и пошел. Шел, шел, шел и свернул в правую сторону. Я все иду за ним. Потом он выходит на дорогу, посмотрел: я иду опять почти на одинаковом расстоянии. Шел, шел, ушел, опять ушел. У него ни сумки, ни корзины — ничего нету. Он идет один, пустой. Вот опять мы шли, шли, шли с ним вместе, и он опять свернул. И там перед высоковольтной линией, где идет высоковольтная линия, там есть болотце, и перед этим болотцем он сразу вышел на дорогу, на меня посмотрел и по дороге пошел в лес. Дошел до этой высоковольтной линии, встал, развернулся, на меня посмотрел и перешел на другую сторону дороги, и повернулся ко мне лицом. Ну, я как человек взрослый, мужчина, я не струсил, конечно, этого дела. Прямо иду навстречу ему. Осмотрел его. Резиновые сапоги на ногах, куртка, брюки черные, и я прошел. Я прошел, думаю, метров сто пятьдесят и свернул за ягодами. Только расположился за ягоды, этот дядька пришел ко мне, значит, метров, ну, сто, наверное, от меня; меньше. «Ола! Ола! Ола!» — до того он доорал там далеко-далеко; чуть где-то слышно женщина откликнулась. А что он ей кричал-то, спросил я. Он ей все кричал: «Але!» Что он может кричать? Говорить же не может на такое-то расстояние, так? А я все собираю ягоды. Потом женщина эта к нему пришла. Они говорили, говорили, говорили. Он говорит: «Я пойду в лес». И она от него ушла. Ну, и прошло минут сорок-пятьдесят, около часа, он походил где-то в лесу, пришел на это место: орал, орал, орал; там далеко, далеко она где-то откликнулась. Ну, он все стоит и кричит; я уж корзину добираю. Потом все стихло. Проходит, наверное, минут сорок, около часа; около пяти часов вечера. Идет мужчина, женщина, старушка и ребенок лет двенадцати (десять — двенадцать) такой. Старушка та подошла ко мне, посмотрела, и они ушли туда, куда мне идти как раз за ягодами. Ну, я пришел, корзинку добрал; я перешел болотнику, пошел домой. Задержался: такая крупная черника. Собираю, этот мужчина и женщина уже идут обратно без старушки и без ребенка, в лес прямо, и никакая ветка им не мешает. Я же там был, там, в этом месте ни грибов, ни ягод, ничего нету, но они не наклоняются. Так они и ушли. Я вижу: дело не уха, надо мне выбираться отсюда. Повернул и домой ушел.