Козел отпущения
Шрифт:
Стереотипы гонения неразрывно связаны друг с другом, и (примечательный факт) большинство языков их действительно не разъединяет. Это верно, например, относительно латыни и греческого, а значит, и относительно французского, который при изучении стереотипов заставляет нас непрестанно обращаться к родственным терминам: кризис, криминальный, критерий, критика — а все эти слова восходят к одному корню, к одному греческому глаголу krino, который означает не только «судить», «отличать», «различать», но и «обвинять» и «осуждать» жертву. Не следует слишком полагаться на этимологии, и я никогда не рассуждаю, исходя из них. Но этот феномен настолько постоянен, что позволительно, мне кажется, его отметить. Он указывает на пока что скрытую связь между коллективными гонениями и культурой как таковой. Если эта связь существует, то ни один философ и ни один политик ее
Глава III. Что такое миф?
Всякий раз, как устное или письменное свидетельство сообщает о коллективном (или с коллективной поддержкой) насилии, мы должны спросить: включает ли это свидетельство еще и (1) описание социального и культурного кризиса, то есть обобщенной обезразличенности (первый стереотип); (2) описание «обезразличивающих» преступлений (второй стереотип); и (3) обладают ли предполагаемые виновники этих преступлений признаками виктимного отбора, парадоксальными метками обезразличенности (третий стереотип). Есть и четвертый стереотип — и это само насилие; но об этом речь пойдет позже.
Именно соседство нескольких стереотипов в одном и том же документе заставляет придти к выводу о наличии гонений. Необязательно, чтобы имелись сразу все стереотипы. Достаточно трех, а часто даже двух. Их присутствие позволяет нам утверждать, что: (1) насилие реально; (2) кризис реален; (3) жертвы выбраны не в силу преступлений, которые им приписаны, а в силу их виктимных признаков, в силу всего того, что якобы указывает на их причастность к кризису; (4) смысл этой процедуры — в том, чтобы переложить на жертв ответственность за кризис и воздействовать на него либо уничтожив названные жертвы, либо, по крайней мере, исторгнув их из общины, которую они «оскверняют».
Если эта схема универсальна, то мы должны были бы находить ее во всех обществах. И историки в самом деле находят ее во всех тех обществах, которые подпадают под их юрисдикцию, — то есть в наши дни на всей планете, а в прежние эпохи — в западном обществе и в его непосредственных предшественниках, особенно в Римской империи.
Зато этнографы никогда не обнаруживают гонительскую схему в тех обществах, которыми занимается их наука. Нужно спросить, почему. Возможны два ответа. (1) Для «этнографических» обществ вообще не характерны гонения — или характерны так мало, что к ним неприменим тип анализа, примененный нами к Гийому де Машо. К этому решению склоняется современный неопримитивизм. Бесчеловечности нашего общества он противопоставляет человечность всех остальных культур. Правда, никто еще не решился прямо утверждать, что гонение действительно отсутствует в незападных обществах. (2) Гонения есть, но мы их не видим — либо потому, что не располагаем необходимыми свидетельствами, либо потому, что не умеем расшифровывать те свидетельства, которыми располагаем.
Я думаю, что верна последняя гипотеза. Мифо-ритуальные общества не избавлены от гонений — и мы располагаем свидетельствами, которые позволят это показать: они содержат вышеперечисленные гонительские стереотипы, они подчиняются той же общей схеме, что и рассказ о евреях у Гийома де Машо. Если бы мы были последовательными, то применяли бы к ним такой же тип интерпретации.
Эти свидетельства — мифы. Чтобы сделать мою демонстрацию более доступной, я начну с мифа образцового в интересующем меня смысле. Он содержит все гонительские стереотипы, ничего кроме них, и содержит их в разительном виде. Это эпизод мифа об Эдипе, обработанный Софоклом в «Царе Эдипе». Затем я обращусь к мифам, которые тоже воспроизводят гонительскую схему, но в форме не так легко дешифруемой. И, наконец, я обращусь к мифам, которые отвергают эту самую схему, но отвергают настолько явно, что тем самым подтверждают существенность этой схемы даже и для них. Переходя от более легкого к более трудному, я покажу, что все эти мифы должны корениться в реальном насилии против реальных жертв.
Итак, начнем с мифа об Эдипе. Чума терзает Фивы: это первый гонительский стереотип. Эдип виновен, потому что он убил своего отца и женился на своей матери: это второй стереотип. Оракул утверждает, что для прекращения эпидемии нужно изгнать гнусного преступника, то есть гонительский тип причинно-следственной связи налицо. Отцеубийство и инцест явно служат посредующими звеньями между индивидом и коллективом: это преступления настолько обезразличивающие, что их воздействие, как зараза, распространяется на все общество. В тексте Софокла мы видим, что обезразличенность и чума суть одно и то же.
Третий стереотип: виктимные признаки. Во-первых, имеется физический недостаток: Эдип хромает. Кроме того, этот герой — фактически, если не юридически — явился в Фивы никому не известным чужестранцем. Наконец, он сын царя и сам царь, законный наследник Лайя. Подобно множеству других мифологических персонажей, Эдип ухитряется соединить периферийную и центральную маргинальность. Подобно Одиссею в конце «Одиссеи», он то чужестранец и нищий, то всемогущий властитель.
Единственный факт, которому мы не находим эквивалента в исторических гонениях, — это участь оставленного на верную гибель ребенка. Но все комментаторы признают, что оставленный на верную гибель ребенок — это жертва, выбранная на основе аномальных примет, которые сулят ей дурное будущее и, судя по всему, совпадают с перечисленными выше признаками виктимности. Роковая судьба, предназначенная, согласно этим приметам, оставленному на гибель ребенку, — оказаться изгнанным из своего сообщества. Оставленный на гибель ребенок всегда бывает спасен лишь временно, его судьбу можно самое большее отсрочить, и финал мифа лишь подтверждает безошибочность вещих примет, которые с самого раннего детства обрекли Эдипа коллективному насилию.
Чем больше у индивида виктимных признаков, тем больше у него шансов стать жертвой катастрофы. Болезнь Эдипа, его прошлое оставленного ребенка, его положение чужестранца, выскочки, царя превращают его в настоящий конгломерат виктимных признаков. Мы не преминули бы это заметить, если бы миф считался историческим свидетельством, и тогда мы спросили бы: а что же все эти признаки тут делают в соседстве с другими гонительскими стереотипами? — и ответ не подлежал бы сомнению. Мы определенно увидели бы в мифе то же самое, что мы видим в тексте Гийома де Машо, — отчет о гонении, выполненный в перспективе наивных гонителей. Гонители изображают жертву такой, какой они ее действительно видят, то есть виновной, но они не прячут объективных следов своего гонения. Мы сочли бы, что за этим текстом должна иметься реальная жертва, выбранная не из-за стереотипных преступлений, в которых ее обвиняют и из-за которых никогда никто не заболел бы чумой, но из-за всех тех виктимных черт, которые в этом же тексте и перечислены и которые действительно способны навлечь на их обладателя параноидальные подозрения испуганной чумой толпы.
В этом мифе, как и у Гийома, как и в колдовских процессах, мы встречаем обвинения в собственном смысле слова мифологические — отцеубийство, инцест, моральное или физическое отравление общины. Эти обвинения характерны для того образа, который имеют жертвы в глазах исступленной толпы. И вот эти мифологические обвинения соседствуют с признаками виктимного отбора, которые вполне могут быть реальными. Как тут не поверить, что имеется реальная жертва за текстом, который нам ее именно как жертву и изображает — и показывает, с одной стороны, такой, как ее в принципе представляют себе гонители, а с другой стороны — такой, какой она должна быть в реальности, чтобы реальные гонители ее выбрали в жертвы. Еще большую достоверность этой истории придает то, что изгнание жертвы происходит во время обострившегося кризиса — действительно, как мы знаем, благоприятствующего гонениям. То есть соединены все те условия, которые, будь этот текст «историческим», у современного читателя автоматически привели бы в действие описанный выше тип интерпретации — тот самый тип, который мы обычно применяем ко всем текстам, выполненным в перспективе гонителей. Почему же в случае мифа мы от такого чтения воздерживаемся?
В мифе об Эдипе стереотипы даны более полно и более законченно, чем в тексте Гийома. Как можно верить, что они собраны по чистой случайности или благодаря воображению вполне праздному, поэтическому, фантазирующему, равно чуждому как ментальности гонителей, так и реальности гонений? Однако именно в это предлагает нам поверить профессорская наука, а когда я предлагаю обратное, меня называют эксцентричным.
Мне скажут, что миф об Эдипе — это текст, возможно, обработанный, если не целиком вымышленный — может быть, самим Софоклом, а если не им, то кем-то еще. Я всегда начинаю с мифа об Эдипе именно потому, что он является образцовым с точки зрения гонительских стереотипов; возможно, именно благодаря вмешательству Софокла он и обладает этой образцовостью. Но это нисколько не мешает делу, а, напротив, ему помогает. Софокл четче выявляет в мифе гонительские стереотипы именно потому, что, в отличие от наших этнографов, он что-то заподозрил. Самая глубокая его инспирация, как это всегда понимали те, кто видел в нем «пророка», стремится к разоблачению самого мифичного в мифе — к разоблачению «мифичности» как таковой, поскольку мифичность — это не особый поэтический тон, а перспектива самих гонителей на устроенные ими гонения.