Крамола. Книга 2
Шрифт:
— Встанут… И из воды встанут…
Пьяные солдаты, одетые в костюмы противохимической защиты, баграми втаскивали трупы на палубу рыбачьего катера и прикручивали к ним гусеничные траки. В прожекторном свете синевато отливали солдатские головы и лица, упакованные в противогазы.
Нагруженные катера отходили за мыс, и там, не сбавляя хода, опорожнялись. Плоские, раздавленные землей тела уходили с кормового желоба, по которому обычно мечут сети, и без всплеска исчезали в воде.
— Смотри, Коля, смотри, — тяжело дыша, повторял Андрей Николаевич, — да ничего не забывай!
— Знаю, почему следы прячут! —
Алтарная часть храма уже висела над обрывом, и обнажившийся фундамент из дикого камня напоминал корни дерева.
Земля лопалась под стенами и расходилась стремительными трещинами, будто зигзагами черных молний.
— Теперь помолиться хочу! — Андрей Николаевич отбросил палку и шагнул в храм. — Уходите от меня! Все уходите!
— Ты куда, дед?! — Николай схватил его за воротник. — Назад!
Андрей Николаевич отбил его руку, вырвался, погрозил:
— Не смей! Молиться буду!
Каменный пол в храме растрескался, так что между плитами проваливались ноги. В кромешной тьме он подошел к месту, где стоял иконостас. Почудилось, будто из мрака проглядывают светлые лики.
— Пойдем, дед! — закричал Николай. — Храм сейчас опрокинется!
— Уходи, Коля! — приказал Андрей Николаевич. — Зажги мне свет и уходи. Я долго молиться буду.
Со свода сыпалась кирпичная крошка, секла лицо.
— Назад! Назад, дед!..
— Зажги свет! Зажги, Коля!
Храм шевелился, трещали стены, и пол медленно уходил из-под ног. Андрей Николаевич вытолкал внука из храма — паперть уже поднималась на воздух. Коля прыгнул на берег, рванул на себя деда, однако тот уперся руками в каменный парапет, удержался и через мгновение стал недосягаем: между сушей и храмом легла саженная трещина. Лопнувшая земля разделила их, и черная бездна, разверзаясь на глазах, очаровала сознание.
Андрей Николаевич метался по темному храму, и гулкий его крик, усиленный пустотой, бил по ушам и уносился к небу.
— Света! Света хочу! Кто зажжет свечу?
Храм накренился и на мгновение замер, прежде чем рухнуть в бездонную черноту.
А молитва вырвалась из-под свода и воспарила над землей.
— Господи! Кто зажжет свет? Кто зажжет свет?!
с. Окунеево — г. Вологда, 1988 — 89 г.
ВОЛЬНОМУ — ВОЛЯ…
… В названии второй части романа Сергея Алексеева — «Доля» — слышится мне другое и тоже исконно русское слово — воля. Как бы ни складывалась жизнь, как бы ни давила личная, тесно связанная с условиями общественной жизни недоля, человек волен в душе своей, волен в конечном выборе своем — быть ли слепым исполнителем чужой вали, каким-нибудь «винтиком» в машине великой и бесконечной революции, или Человеком, подобием Бога, строящим свою жизнь по законам, вселенского разума, в соответствии с Природой, в том числе и прежде всего — с природой человека.
Сколько же еще испытаний выпадет на долю Андрея Березина и матери его! Испытаний, которые было бы точнее назвать искушениями. Потому что испытывается душа, нравственный ее стержень — совесть.
Мы встречаемся с Андреем в тот час, когда распахиваются перед ним двери камеры, из которой готовился он — и по делам своим, как справедливо полагал, — готовился перейти в мир иной. И предстоит ему искушение огромное — самому вершить суд скорый и страшный, вершить именем пролетарской диктатуры. В Сибирь он должен вернуться председателем ревтрибунала. Почему? За что ему такая «честь? Да потому, что именно такие люди, глубоко национальные, корневые носители духа народного, и должны стать, по замыслу архитекторов и прорабов строительства „нового мира“, движущей силой в бесконечном восстановлении, перестройке вновь и вновь методически разрушаемого гигантского муравейника, в который превращена Россия…
Муравейник в застекленном ограниченном пространстве — какой жуткий и многозначный образ-символ! Символ устанавливаемого кем-то предела в развитии, символ искусственно вносимой обреченности на инфернальность, бесконечно повторяемый круговорот низших форм жизни. И предел этот — венцу Природы, человеку. И предел этот — народу, который всей своей предыдущей историей доказал способность и к освоению огромных земных пространств, и к проникновению в сокровенную суть понятий об окружающем мире, о законах Вселенной. (Может, и поставлен был этот предел потому, что чьим-то неведомым целям мешала эта устремленность в даль и высь, этот гигантский размах, эта богатырская игра мощных народных сил?)
Муравейник под стеклом… Зловещий смысл насильственного эксперимента над массами живых существ. Только достроят свою пирамиду до сверкающих высот стеклянного потолка — и рука Шиловского несколькими энергичными движениями вновь разворошит, разрушит — «до основанья, а затем…» (как поется в знаменитом гимне только у нас, в общепринятом переводе на русский язык. Подумать только! Ни французы, ни англичане, ни немцы, возможно, далее и не подозревают, как радикально искажен смысл известного творения Эжена Потье: они ведь вряд ли занимались обратным переводом с русского на свои языки, они пользовались оригиналом, где столь бескомпромиссного сокрушительно-разрушительного смысла не вкладывалось).
А какой корм придумал «биолог Шиловский для своих подопечных! Живая черепаха… Ее защитный панцирь, „выкованный самой природой — для естественных условий, в этом случае бессилен и обрекает ее на смерть долгую и мучительную — заживо быть съеденной: муравьи, „малые мира сего“, проникнут всюду. И вновь при чтении романа возникают ассоциации неожиданные и странные… Вот, скажем, комбеды на селе. Можно было припрятать достояние свое, хотя бы самое необходимое, для возобновления жизни обязательное, укрыть в хитрые мужицкие закрома — не достать городским продотрядам. Но свои-то „малые“, свои-то бедняки — они и под панцирь черепахи заберутся, обгложут дочиста. Тем более те, кто бедны были не по чьей-то злой воле, а по собственной лености — ведь были же и такие! Оказывается, если „есть миром“, то ничего не останется и от единоличного «мироеда“, стоит лишь сменить знак власти…