Крамола. Столпотворение
Шрифт:
Как в страшном, повторяющемся сне, Андрей через борт повозки вновь глядел в лица мертвых красноармейцев, и завязанный рот сводила судорога. Глядел и, как доживающий свой век старец, просящий прощения за все содеянное и несодеянное, мысленно повторял: простите, виновен, простите…
По дороге вдруг заговорил Шиловский. Неожиданно приподнявшись на локтях и перегнувшись через мертвяка, зашептал:
– Они не должны меня узнать… Слышите? Вы не имеете права выдать меня. Вы давали слово… О родственниках не забывайте…
Андрей медленно скосил глаза: Шиловский смотрел выжидательно, буравил черными зеницами, словно
– Фамилия – Акопян. Я бывший прапорщик, насильно мобилизованный, как и вы… Акопян, запомнили?.. Вы понимаете?..
Слушая его, Андрей вспомнил первую встречу с комиссаром. Тогда он безразлично отнесся к Шиловскому: положен комиссар в полку – пусть действует. И презрительность, с которой Шиловский разговаривал с ним, командиром, совершенно не волновала. Так и должно, наверное, быть, считал Андрей. Он, командир, – военспец, офицер, дворянин; комиссар же – революционер, большевик, пролетарий, раз на заводе работал. Хотя Шиловский Андрею больше напоминал аптекаря либо ювелира – одним словом, человека, привыкшего иметь дело с точными весами, обученного колдовству и чародейству, человека, кому послушны вещи, которые трудно взять неопытной руке или узреть непривычному глазу. Однако со временем – а время на войне всегда относительно – у них возникли вполне терпимые отношения, бывало, даже беседовали, хотя Андрей не мог отделаться от чувства, словно его прощупывают осторожные и стремительные пальцы вора-карманника. И всякий раз от откровенных разговоров удерживала ненависть, неожиданно и в самых разных ситуациях разгоравшаяся в глазах Шиловского. Казалось, еще миг, и комиссар взорвется гневом и проклятиями. Андрей недоумевал, как в одном человеке могут уживаться интеллигентность и дикое невежество, чистые, если судить по речам его, помыслы и вот такое презрение и ненависть, унижающие человека. И за что? За то, что Андрей не был пролетарием и носил погоны? За то, что служит в Красной Армии не по своей воле? Или, может, за нерешительность, когда надо было пустить в расход дезертира и молодого прапорщика-пленного?
Сейчас можно было спросить Шиловского. И наверное, он бы ответил прямо: оба лежали среди мертвых в телеге, оба пленные и перед обоими была одна и та же неизвестность. Но беда – рот завязан и нет сил разорвать бинты на лице, разжать зубы.
Ковшов лежал в ногах поперек телеги, придавленный трупами; виднелись только его связанные руки, сжатые в огромные кулаки.
– В вашем положении тоже не рассчитывайте на пощаду, – продолжал шептать Шиловский. – Вам не простят… И разбираться не станут… Вы придумайте легенду. Чехи поверят.
Андрей молчал и даже радовался, что не может говорить. О чем? Какие легенды придумывать, если все прахом пошло?..
Их привели к штабному вагону и посадили в тень, рядом с часовым у тамбура. О пленных словно забыли, и они просидели часа три. Мимо как ни в чем не бывало разгуливали пьяные ватаги солдат-чехов, и Ковшов, поднявшись с земли, несколько раз пробовал пройтись вдоль вагона, заглядывал между колес, но часовой не дремал и грозил винтовкой. В горле у пленных спекалось от жажды, а мимо иногда проносили воду от водонапорной башни, откуда выглядывало хорошенькое девичье личико; воду пили тут же, умывались и даже обливались ею, щедро расплескивая по земле. Смотреть было невыносимо, но просить никто не хотел. Комиссар лишь стискивал зубы, а Ковшов,
– Мне от этих паскуд и капли не надо. Вот кровушки бы ихней попил!
Пожалуй, каждый из них мысленно ждал допроса, и каждый готовился к нему, помня обычное для войны правило – допрашивать пленных. Однако известные законы, как давно уже понял Андрей, не годились для этой войны. Не спросив ни имен, ни званий и должностей, их запихнули в нагретый зноем вагон, где на соломе сидело и лежало человек тридцать, и затворили тяжелую, окованную дверь. Андрей успел заметить, что вагон стоит в тупике и под колеса подложены чугунные башмаки.
– Откуда, товарищи? – с тревогой спросили из дальнего угла, и, переступая через лежащих, к ним подобрался полуголый мужчина с забинтованным предплечьем.
– От тещи с именин! – зло ответил Ковшов. – Воды б дали, потом пытали…
Мужчина сунулся в угол, достал котелок. Ковшов напоил сначала комиссара – тот сразу оживился, стал незаметно осматриваться, вглядываясь в лица людей. Андрей долго тянул теплую воду сквозь искусанную повязку, но выпил немного, всего несколько глотков: ее солоноватость напоминала вкус крови…
– Это правда, что Махин предал? – спросил мужчина.
– Ты кто такой? – задиристо набросился Ковшов. – Тебе чего? Успокоиться не можешь?
– Я большевик, – с достоинством ответил мужчина. – Член Уфимского ревкома!
– Да хватит тебе! – оборвал его Ковшов, ощупывая стены вагона. – Разорался… Раньше орал бы!
– А ты что сказать мне не даешь? – взвинтился тот. – Чего за слова цепляешься?
– Наслушался вас – во! – Ковшов рубанул по горлу. – Хоть тут бы, в тюряге, покою дали!
Один из узников вагона, усатый парень в тельняшке, громко рассмеялся:
– В тюрьме, братишка, революционерам самое беспокойство начинается! Нас вот тут двадцать семь душ, а партий – пять!
– Чему радуешься, Чвалюк? – прикрикнул на него ревкомовец. – Наша разобщенность только контре на руку!
– Я не радуюсь. Я смеюсь! – не согласился матрос. – Плакать, что ли, теперь? Пять партий и две фракции! На двадцать семь душ – не смешно?
– Смешно! – резанул ревкомовец. – Надо к смерти готовиться, а мы перегрызлись тут. По кучкам разбились!
– Возьми да объедини! – веселился Чвалюк. – Создай блок! И всем блоком завтра к стенке станем.
Ревкомовец махнул рукой на матроса и присел возле Шиловского:
– Ты-то кто? Какой партии?
– Беспартийный, – отозвался комиссар.
– Это теперь тоже партия… Потому и предательство в наших рядах, – вздохнул ревкомовец и вдруг спросил: – Вы ничего о товарище Шиловском не слышали? Где он?
Андрей машинально глянул на комиссара, но тут же отвернулся.
– Слышал, – неожиданно отозвался Шиловский. – Его убили два дня назад.
Ковшов удивленно вытаращил глаза, однако смолчал и пошел дальше вдоль стены, исследуя на крепость каждую доску: мол, мое дело маленькое…
– Жаль, – вздохнул ревкомовец. – Так и не свиделись… Гибнут лучшие партийцы.
– Зато болтуны живут! – вставил матрос Чвалюк. – И агитируют!
Ревкомовец сжал кулаки, шагнул к нему, но двое парней тут же встали навстречу. Уперев руки в бока, глядели драчливо.
– Анархию не трожь, – посоветовал один из них улыбаясь. – А то защекочу! – И сделал пальцами «рожки».