Красная тетрадь
Шрифт:
В общем, над Машенькой Гордеевой Софи мигом взяла шефство и принялась устраивать ее счастье. Так, разумеется, как сама понимала. Тут как раз у ее горничной начался с Матвеем Александровичем роман, а она в это время латынь учила, и у папы уроки стихосложения брала…
– Кто – Софи?
– Да нет же, – Вера!
– Вера учила латынь и брала уроки стихосложения? – Измайлов осторожно помотал головой.
– Я же тебе уж сказала, Вера впитывала все, как лишайник воду во время дождя, – с легким раздражением уточнила Надя. – Что ей латынь? Она теперь со всеми поставщиками из инородцев на их языках говорить может. Им лестно, а ей – в любопытство.
– Замечательная парочка – Софи Домогатская и ее горничная Вера, – признал Измайлов. Спать ему уже совершенно не хотелось. – И что ж дальше?
– Дальше
– Да… это-то я и в романе помню… Как его напечатали, еще дискуссия была: правые говорили, что слишком много симпатий к рабочим, которые суть преступники, а левые упирали на то, что симпатии автора на стороне эксплуататоров, и он, она, то есть, остается в позе наблюдателя народных страданий и совершенно не сочувствует освободительному движению…
– Софи никому не сочувствует. Даже себе. Она просто действует. Такая эманация поступка. Во всяком случае, такой она была здесь, раньше. Теперь – не знаю.
– И теперь такая же, – неосторожно заметил Измайлов.
– Так ты ее знал?! Знаешь?!
– Нет, нет! Видал пару раз, мельком…
– Потом расскажешь все подробно! – безапелляционно заявила Надя. – Это важно. Софи Домогатская здесь уже не личность, а основа егорьевской мифологии. Несколько главных для города людей, ты уж догадываешься – кто, живут как бы в постоянных контактах с ней, хотя и не видели с тех пор. Полемизируют с ней, ссорятся, демонстрируют достижения, завидуют, любят, ненавидят. Остальные, из тех, кто видел кусочки, строят какие-то боковые фантазии. Они ветвятся, пересекаются, срастаются. Понятно, что к реальной теперешней женщине все это отношения не имеет, но все же… «Блажен, кто посетил наш мир в его минуты роковые…» Понимаешь? Вот эта девочка пронеслась, как комета, по егорьевскому горизонту как раз тогда, когда здесь события были в самом накале, и запомнилась потому, и осталась, как знамение, по которому счет ведут…
– Удивительно! – Измайлов согласно качнул головой, но более ничего говорить не стал.
– Ты что-то бледен, – Надя озабоченно заглянула мужчине в лицо, провела ладонью по обросшей щеке. – Тебе, наверное, отдохнуть надо. Я тебя заговорила. Ложись.
– Да я-то лежу давно, ты забыла? – усмехнулся Измайлов. – Ложись сама. Да не к ногам уж, ко мне под бочок.
– Ты… тебе вредно, Андрей…
– Ничего мне не вредно. Только о том и думаю, рассказчица. Иди сюда. Будем греться.
Глава 5
В которой читатель знакомится со взглядами на жизнь остячки Варвары, а Черный Атаман декламирует Некрасова новым членам банды
Березы теряли листву, и по черной воде озера плавали пригоршни золотых монеток. Заходящее солнце наискось, сквозь поредевший лес, поджигало их своими лучами и они вспыхивали по очереди, как сокровища в древних сказочных кладах, освещенные лампой нашедшего их отрока.
Варвара, стоящая на берегу озера, едва заметно усмехнулась и нашла взглядом вершину недалекой сопки, на которой росла кривая, расщепленная молнией сосна. Клады бывают не только в сказках, уж она-то знала это доподлинно…
В неподвижной воде, как в совершенном старинном зеркале, отражались стена леса, редкие подсвеченные розовым облачка и опрокинутый сказочный терем, возведенный над озером как будто по мановению руки лесного волшебника. Варвара знала источник и прообраз этого мановения – цветная гравюра из книги русских сказок, которые когда-то привез с ярмарки их с Анной отец, остяк Алеша.
В крутом береге озера спускались к воде выложенные камнем ступеньки, которые продолжались широкими мостками, стоящими на толстых, зеленоватых бревнах. На берегу между соснами на цепях висела скамья-качели. Перед крыльцом несколькими куртинами рос специально высаженный шиповник с блестящими оранжевыми плодами. В детстве Варвара с сестрой делали из ягод шиповника нарядные колечки, выковыривая и отрезая ногтем серединку с лохматыми семечками. Шиповник цвел все лето, и сейчас на нем еще сохранилось несколько цветов такого густого розового оттенка, что ему, казалось, не хватало всего одной капли краски, чтобы превратиться во что-то столь же пронзительное, как алый крик крови или слышный каждому уху стон ветреного заката. Между десятками розовых кустов затесались два белых, которые были объектом особенно пристального внимания хозяина. Сейчас на них грустили два явно умирающих цветка цвета топленого молока. Варваре захотелось нарисовать их. Она рисовала белый шиповник уже несколько раз, сделала два десятка набросков, но вот таких цветов, сумеречных, остановленных прямо на пороге осенней смерти, у нее еще не было. Когда-то придет весна, на голых ветках снова распустятся почки, появятся бутоны, но это будет уже без них, и не для них… Впрочем, не стоит. Варвара подошла к кусту, сорвала оба цветка и растерла между пальцами жухлые бессильные лепестки.
Снова охватила взглядом терем и окружающий его, тонкой кистью нарисованный мирок. Он был не похож ни на что, кроме открытки, случайно упавшей в тайгу и равнодушным колдовством обращенной в явь. В детстве Варвара много ездила с отцом, и доподлинно знала: ничего похожего на это в Сибири не было и быть не могло. Может быть, в России, или, скорее, в чьем-то сне о ней. Она знала, чей это сон, и отчетливо понимала, что рано или поздно чары развеются, и вся картинка исчезнет без следа. Но так же бесшумно будут стоять вековые лиственницы, и березы будут сыпать свое неистощимое золото в непроницаемую гладь Черного озера…
Светлое озеро было в тайге одно. Оно всем известно и на нем стояли Выселки. Чернозерье состояло из нескольких небольших озер, точное число которых знали разве что охотники из самоедов. Но они никогда, никому и ничего не скажут. Себе дороже.
Никто не узнает. Варвара принимала временность и хрупкость этого укрытого от всех мирка так же, как принимала исчезающую протяженность всех других явлений мироздания. Так устроен мир, и глупо, а главное, совершенно бесплодно испытывать по этому поводу какие-то чувства. В этом она всегда расходилась с Машенькой Гордеевой, теперь – Марьей Ивановной Опалинской. Та с детства любила играть в останавливание времени и часто употребляла в разговоре слова «навсегда» «никогда» «постоянно» и даже слово «вечность». Последнее для Варвары всегда отчетливо пахло тряпками, в которых мыши свили гнездо. Петербургская барышня Софи Домогатская, которую когда-то занесло в Егорьевск прихотью западного ветра, тоже начинала чихать и дергать носом от этих слов: «Вечная дружба! Вечная любовь! Вечный Бог! Фу, какая глупость!» – восклицала она, и жила тем, что происходило с ней и окружающим ее миром в настоящий момент. Варвара стояла между ними, протянув руки к обеим. Все вещи и явления имели свою протяженность, и это было существенно для обращения с ними – Варвара единственная понимала это. Обе барышни не видели Варвару и жили рядом с ней так, как будто бы младшей дочери остяка Алеши не было на свете вовсе. Варвара этому не удивлялась и, уж тем более, не обижалась. Чего же обижаться, если она сама спряталась от них, и от всех других тоже. Спряталась под личиной, которую нарисовала для себя без помощи кистей и красок. Ей было десять лет, когда она поняла, что отец всегда носит маску. Тогда же она решила, что у нее тоже должна быть маска. Еще год ушел на ее изготовление. Маска пригодилась сразу же, потому что именно в тот год умерла их с Анной мать. Никто не мог понять, почему младшая дочь Алеши все время улыбается и молчит. Потом привыкли и перестали замечать.