Красное и черное
Шрифт:
Матильде казалось, что перед нею открывается счастье. Это видение, которое имеет такую безграничную власть над мужественной душой, если она еще к тому же сочетается с высоким умом, долго боролось с чувством собственного достоинства и прописного долга. Однажды в семь часов утра она явилась к матери и стала умолять ее разрешить ей уехать в Вилькье. Маркиза даже не соизволила ничего ответить на это, а посоветовала ей лечь в постель и выспаться. Это была последняя попытка прописного житейского благоразумия и уважения к общепринятым взглядам.
Боязнь сделать дурной шаг или преступить правила, которые у Келюсов, де Люзов
А вдруг это ей только так кажется, что он исключительный человек?
Она презирала бесхарактерность; это-то, в сущности, и претило ей во всех этих милых молодых людях, которые увивались вокруг нее. Чем больше они, стремясь угодить ей, изощрялись в изящном острословии надо всем, что не принято и что осмеливается уклоняться от моды, тем больше они роняли себя в ее глазах.
«У них только одно и есть — храбрость, и это все. Да и что это за храбрость? — говорила она себе. — Драться на дуэли? А что такое теперь дуэль? Просто церемония. Все уже заранее известно, даже что надо произнести, когда ты падаешь. Упав на траву, надо приложить руку к сердцу и великодушно простить своего противника, не забыв при этом упомянуть о своей возлюбленной, нередко существующей только в воображении, или, может быть, о такой, которая в тот самый день, когда вас убьют, отправится на бал из страха, как бы о ней чего-нибудь не подумали.
Они помчатся навстречу опасности во главе эскадрона, с сверкающими саблями наголо — но встретиться один на один с какой-нибудь необычайной, непредвиденной, поистине скверной опасностью?»
«Увы! — говорила себе Матильда. — Только при дворе Генриха III встречались такие выдающиеся люди, высокие духом и происхождением. Ах, если бы Жюльен сражался под Жарнаком или Монконтуром, тогда бы я не сомневалась! Вот это были времена доблести и силы, тогда французы не были куклами. День битвы был для них днем, когда им меньше всего приходилось задумываться.
Их жизнь не была наподобие египетской мумии закутана в какой-то покров, для всех одинаковый, неизменный. Да, — добавила она, — тогда требовалось больше истинного мужества, чтобы выйти одному в одиннадцать часов вечера из дворца в Суассоне, где жила Екатерина Медичи, чем теперь прокатиться в Алжир. Человеческая жизнь была непрерывной сменой случайностей. А теперь цивилизация и префекты не допускают никаких случайностей, ничего неожиданного. Едва только обнаружится какая-нибудь неожиданная мысль, сейчас же на нее обрушиваются с эпиграммами, а уж если в каком-нибудь событии мелькает что-либо неожиданное, нет на свете такой подлости, на которую бы не толкнул нас страх. До какой бы нелепости мы ни дошли от страха, она уже заранее оправдана. Выродившийся, скучный век! Что бы сказал Бонифас де Ла-Моль, если бы, подняв из гробницы свою отрубленную голову, он увидел в тысяча семьсот девяносто третьем году семнадцать своих потомков, которые, как бараны, позволили схватить себя, чтобы отправиться через два дня на гильотину? Они наверняка знали, что идут на смерть, но защищаться, убить хотя бы одного или двух якобинцев считалось, видите ли, дурным тоном. Ах, в те героические времена Франции, в век Бонифаса де Ла-Моля, Жюльен был бы командиром эскадрона, а брат мой — юным благонравным священником с целомудрием в очах и вразумлением на устах».
Тому назад несколько месяцев Матильда отчаивалась встретить когда-либо человека, который бы хоть немножко отличался от общего шаблона. Она придумала себе развлечение: вступить в переписку с некоторыми молодыми людьми из общества. Такая предосудительная вольность, такая опрометчивость молодой девушки могли серьезно уронить ее в глазах г-на де Круазенуа, его отца, герцога де Шона, и всей этой семьи, которая, узнав о том, что предполагаемый брак расстраивается, могла бы осведомиться о причинах этого. Матильда даже иной раз не спала в те дни, когда отваживалась написать кому-нибудь письмо. Но ведь ее письма тогда были только ответами.
А здесь она сама осмелилась написать, что любит. Она написала сама, первая (какое ужасное слово!), человеку, занимающему самое последнее место в обществе.
Стань этот поступок известен, это, безусловно, опозорило бы ее навеки. Никто из женщин, бывающих у ее матери, не осмелился бы стать на ее сторону! Да и что можно было бы придумать для ее оправдания, чтобы они могли повторить это и ослабить удар ужасающего презрения гостиных?
Ведь даже вымолвить такое признание — и то было бы ужасно; а написать! «Есть вещи, которых не пишут!» — вскричал Наполеон, узнав о капитуляции при Байлене. И ведь как раз Жюльен и рассказал ей об этой фразе, точно он заранее хотел преподать ей урок.
Но все это еще были пустяки; мучительные опасения Матильды проистекали из других причин. Невзирая на то, какое ужасное впечатление могло все это произвести на общество, какой несмываемый позор и презрение грозили ей, — ибо она оскорбляла свою касту, — Матильда решилась написать человеку совсем иной породы, нежели все эти Круазенуа, де Люзы, Келюсы.
Глубина, непостижимость натуры Жюльена могли испугать даже при самых обычных отношениях с ним. А она собиралась сделать его своим возлюбленным, быть может, своим властелином.
«Кто знает, какие у него появятся притязания, если я когда-нибудь окажусь в его власти? Ну что ж, мне придется тогда сказать себе, как говорила Медея: «Средь всех опасностей что ж ныне мне осталось? — Я — я сама!»
«У Жюльена нет никакого уважения к благородству крови, — думала она. — Хуже того, может быть, он даже вовсе и не влюблен в меня!»
В эти мучительные минуты ужасных сомнений ее стали преследовать мысли о женской гордости. «Все должно быть необычно в судьбе такой девушки, как я!» — вскричала однажды разгневанная Матильда. И тогда гордость, которая была взлелеяна в ней с колыбели, восстала против добродетели. В эту минуту отъезд Жюльена внезапно ускорил ход событий. (Такие натуры, к счастью, весьма редки.)
Вечером, уже совсем поздно, Жюльену пришло в голову схитрить: он распорядился отнести свой дорожный сундук в швейцарскую и поручил это лакею, который ухаживал за горничной м-ль де Ла-Моль. «Может быть, эта хитрость ни к чему и не поведет, — сказал он себе, — но если она удастся, Матильда подумает, что я уехал». И он уснул, очень довольный своей проделкой. Матильда не сомкнула глаз.
На другой день Жюльен спозаранку ушел из дому, никем не замеченный, но вернулся, когда еще не было восьми часов.