Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
– Революционными, сказали! – оборвал его Уксила.
А Машистов, хотя тоже не знал про матросов, но смотрел так преданно-твёрдо, будто всю жизнь только об этих матросах и сокрушался, уже наболело у него с этими матросами.
– С матросами вот какими, – объяснил, однако, Вадим. – Прошлой осенью они вели пропаганду среди судовых команд. Там… из-за пищи, из-за немецких офицерских фамилий, неважно. Но вызвали волнения на «Гангуте» и на «Рюрике», и мы их рассматриваем как революционных. Продержали их по тюрьмам, теперь готовят расправу. Да вы завтра листовки получите, вот товарищ Мария привезёт, для чего я её и привёл.
Мария покраснела, все
– А в листовке, если хотите, вот… – Вадим охотно развернул и бегло читал с написанного выдержки, так читал, как бежит кенгуру или заяц – прыжками, только чуть касаясь кое-где, чуть унося на лапах крошки земли: – …За то, что они в душных казармах сохранили ясность революционного сознания… не захотели быть безсловесным орудием в руках… Пусть дрогнет рука палача перед протестом народа! Долой смертную казнь!
Долой смертную казнь!.. Мечта Толстого! Мечта лучших сердец! И сколько лет блужданий потратила бестужевка в «мирах искусств», пока достигла этих людей и задохнулась от их широты!
Тонкая нежная кожа Матвея разрозовелась. Однако не всё подряд читать. Сложил бумажки, оглядел зорко каждого из товарищей:
– Но одновременно это будет стачка и против ареста солдат 181-го полка. И – против дороговизны. И участием в этой стачке вы смоете свой позор за предыдущее бездействие. Готовьтесь. Потянете?
Должны были потянуть. Уксила встал в свой длинный рост. И Машистов поднялся, поднимая параллелепипед головы.
Уговаривались по мелочам, одевались.
Буро-красным шарфом Матвей обмотал горло, надевал теперь кепи.
И Вероника натянула оренбургский платок, пряча холёные волосы свои и хоть немного опрощаясь. Жали руки все всем, и ей пожали трое. Она касалась этих честных рабочих труженых рук почтительно-благоговейно, а ей пожали крепко, железно, больно – и радостно.
Доверяли ей. Посвящали её.
Боже, как хотелось ей оказаться хоть немного полезной и достойной этих людей и этого благородного движения: кончать войну! Кончать все войны на земле, раз и навсегда! И все смертные казни! Никого не угнетать! Всех – освободить от покорения!
Вышли из домика больничной кассы – на виду у постового, где-то и патруль, и Матвей для безвинного вида взял девушку под руку, и так пошли они, пошли медленно по Шлиссельбургскому.
И хотя знала Вероника, что Матвей взял её лишь для виду, что столько заботы к ней нет у него, – а шла, как если бы всё взаправду.
– Я тебе так благодарна, что ты меня привёл. Что ты мне это поручаешь. Ты увидишь, я буду очень подходящая.
Матвей молчал, о своём думал.
Приятный был полузимний вечерок. Мелкие холодные не снежинки, но и не капельки, садились на лоб, на щёки. Фонари, фонари уводили по длинному проспекту, без тротуаров, с одной мостовой. Лежал обрывок газеты – один, другой. Запущено, вряд ли так раньше. Малолюдно было. Лавки все заперты, в переулках темно. Проехал в город новенький американский грузовик, посторонились, Вероника отбежала, шубку сберегая от обшлёпа, невольно. Да и Матвей подался.
А за двадцать длинных кварталов впереди них этот город, полгода тёмный, весь в камне, однако такой приспособленный для вечернего света, для развлечений, балов, театров, рысаков, поездок на острова, такой налаженный город блаженства для немногих, – в этот вечерний час только начинал жить своей главной жизнью, и юные гвардейцы на лихачах, вставши в рост для стати и перчатками по плечу возницы стегающие для скорости, гнали на свои назначенные удовольствия, ничего решительно знать не желая об этих рабочих окраинах, об этих стачках, уже ударявших и которые вот ударят.
И самой Веронике надо было садиться на паровичок, потом на трамвай, пересечь весь этот праздный, нарядный город, его мосты, и в дальний край Васильевского острова, в конец Николаевской набережной, на 21-ю линию.
Но – не хотелось ей так быстро уезжать. А Матвей жил у отца-адвоката на Старо-Невском, но снимал комнату и здесь, близ Бехтеревской клиники, скоро налево, недалеко от своего Психоневрологического института. Сейчас институт их бурлил, отнимали у них автономию, – и Матвей должен был быть близко, на месте.
И когда, миновав возможную опасность полицейского пригляда, он отнял руку, не вёл её больше, она посмотрела на него сбоку, на его смелое, уверенное, энергичное лицо, и робко сама подвернула руку в облитой перчатке под его локоть. А чтоб это не выглядело кисейным слюнтяйством, сразу и спросила:
– Матвей. Скажи…
Раньше-то всего хотелось ей спросить – кто такой Беленин (кличка, конечно)?
Но – нельзя было так спрашивать и напарываться, чтоб он на это указал. В конспирации не должно быть никаких пустых любопытств или действий. И эта замкнутость партийной тайны и собственная неуклонная твёрдость Матвея сливались для Вероники в одну единую мужественность. Эта партия – не шутила, не болтала, лясы не точила, и так сильно отличалась от того расслабленного, бездейственного окружения, где Вероника прозябала до сих пор.
– Ска-жи… Я всё-таки вот не понимаю…
– Да? – рассеянно спросил он, глядя вперёд.
Вероника и хотела стать поскорее цельной, как все они, но всё же возникали, двоились сомнения, и она – спрашивала, Матвей и поощрял – спрашивай.
– Вот этот лозунг – превратить нынешнюю войну в гражданскую. – Она называла грозные исторические явления, а голос её был такой мягкий, домашний. – А это не может, наоборот, затянуть продовольственный кризис? Я вот думаю: если война уже на третьем году грозит народу вырождением – так что же будет, если она продлится, хоть и гражданская?
– Что ты, что ты! – прислушался и просто рассмеялся Матвей. – Как только мы сшибем это грабительское правительство и всяких негодяев Гучковых-Рябушинских, как только установится демократическая республика – сразу не станет этих хвостов, этой дороговизны, все продукты сразу появятся.
– Откуда же?
– Да их полно. Их в Питере сейчас – полно. Их только прячут – купцы, промышленники, ожидая сорвать на них сверхприбыли. Вот мы идём мимо этого длинного забора, не перескочишь. А – что за ним? Какой-то склад, наверно, и очень может быть, что в этом складе полно провизии, товаров, и только добраться надо. Не-ет, – усмехался он её неверию. – Весь продовольственный кризис – от игры спроса и предложения, от спекуляции. А установить завтра социалистическое распределение – и сразу всем хватит, ещё и с избытком. Голод прекратится на второй день революции. Всё появится – и сахар, и мясо, и белый хлеб, и молоко. Народ всё возьмёт в свои руки – и запасы, и хозяйство, будет планомерно регулировать, и наступит даже изобилие. Да с каким энтузиазмом будут всё производить! Можно больше сказать: разрешение продовольственного кризиса и невозможно без социализма, потому что только тогда общественное производство станет служить не обогащению отдельных людей, а интересам всего человечества!