Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Хотя Плужников и постоянно уваживал старшего Благодарёва то словом, поклоном, то делом каким по кредитному обществу, однако за стол друг ко другу они не хаживали, и понял Елисей Никифорович, что зовёт его Плужников больше ради сына. Но и в этом состояла не обида, а почёт, ибо верно говорят: не гордись отцом, гордись сыном-молодцом: отца себе не выбираешь, не взращиваешь, а сын – от начала до конца твоё племя, твой плод, по нему и осудишься, по нему и охвалишься.
И степенно головою кивнув-поклонясь, Елисей Никифорович принял приглашение за себя и за сына.
Удатная голова у старика и на шее как молодой. Взгляд с годами покойный, а до того пронимчив, что даже Плужников принял его без знаемого своего превосходства над мужиками.
А рядом стоял, поджидал Плужникова – в суконной тройке с часовой серебряной цепочкой от кармана – свой сельский торговец, уважаемый человек, купец-тысячник Евпатий Бруякин, а по наружности так ничего важного, умылся и вытерся. Но между ними уже начат был важный и даже ошеломительный разговор – и теперь предстояло продолжить. Бруякин открыл Плужникову своё решение, ещё никому не объявленное: свернуть и прекратить всякую торговлю! Плужников встретил резко несогласно. Это в голову не убиралось: чтоб свой купец, и ни за так, на гладком месте, бросил торговлю? Сейчас у Плужникова дома ещё городской гость сидел, надо идти, и они с Бруякиным, чтобы договорить, пошли в беседе, у всех на виду, медленным праздничным шагом по сухому косогору и потом крюком мимо земской больницы.
Торговать начал ещё отец Евпатия – Гаврила, а Евпатий – с 8 лет, под рукой отца, сперва – в разъездах. Уже с 13 лет имел амбарные права, хотя записанные на отца, с 16 – на себя, потом и бакалейно-галантерейные права, – и с тех пор вот уже 30 лет, и вся волость знала, что у Сати (по-уличному) есть – всё. Лавка его была на главной улице Каменки, и подъезд к ней усыпан речной галькой. Снаружи сбоку соштабелёваны брёвна, плахи, столбы, жердинник, тёс, тут же нанятые рабочие пилили вдоль. Перед входом стояли весы до 10 пудов и керосиновая бочка с насосом. Толстые наружные двери и ставни закладывались железными накладками с болтами в пробои, а когда заперты были только остеклённые двери, то пришедший дёргал звонок за верёвку, и кто ни то из семьи спускался со второго этажа их полукаменника обслужить. В большом помещении лавки густо было запахов, заманчивых для крестьянина, а глаза разбегались. Бочки с дёгтем, олифой, ящики с колёсной мазью, мелом, известью, гляди не споткнись на полу о ящики с подковами и гвоздями всех размеров, у стен – коробки со стеклом. Цепные весы с набором фунтовых гирь. Ободья, дуги. Расписная деревянная посуда. На полках – ряды гончарной посуды из глины обыкновенной и белой, с цветной поливой и без поливы, – корчаги, крынки, горшки, столовые чашки и хлебницы. Дальше – эмалированные кастрюли, миски, чайники, кружки. Чугунки, сковородки, крытые жаровни. Перейди на другую сторону – бочки с селёдкой и солёной рыбой, ящики с сушёной и копчёной воблой. На возвышении в три ступеньки (чтоб легче снимать к весам и в телегу) – рогожные кули с солью, мешки с мукой, манкой, сахаром, и сахар в конических головах, обёрнутых синей бумагой и шпагатом, – всех размеров от полной головы и до осьмушки. Там и пилёный сахар в коробочках, но его не берут, он тает легко. В откосных ящиках – пряники, жамки, конфеты, леденцы, ирис, шоколадки в золотистой бумаге монетками в «рубль» и в «полтинник», прессованный изюм, финики, винные ягоды, сушёные сливы. (А летом – арбузы, дыни и виноград.) И другая бакалея. И папиросы – «Шуры-муры», «Дядя Костя» и «Козьма Крючков», и машинки для набивки, табак листовой, сечёная махорка, курительная бумага, писчая бумага, тетради, химические и цветные карандаши, грифельные доски.
Но больше-то всего любил Сатя торговать красным товаром – ситцем, сатином, даже батистом и шёлком: этот товар давал ему дело и сближенье с бабами, которых он страсть любил, тем боле, чем сам был невиден. С этим товаром он выезжал и на все окружные ярмарки, на двух подводах. Этот товар занимал видные полки в его лавке. И полки же были забиты драпом, плюшем, шевиотом. И сукном для штанов, пиджаков, костюмов. И шалями шерстяными и пуховыми, оренбургскими и пензенскими. И головными платками, и разноцветными лентами. С верхних полок доставали товар с лесенки, а то даже только ухватом. А на прилавке лежали приотвёрнутые рулоны клеёнок. А под стёклами – пуговицы ста сортов, кружева, булавки, приколки, вязальные спицы, гребни, расчёски. А ещё на подставке строились валенки, чёсанки, бурки, чёрные, серые, белые, даже и с красной и зелёной вышивкой. И резиновые сверкающие галоши, мужские и бабьи, полуглубокие и глубокие. Единственное, чем Бруякин не торговал, – кожаной обувью. Но продавал заготовки.
И этакую тридцатилетнюю заведенность, этакую махину и богатство, и удобство села – и прикрыть, закрыть, уничтожить? Разом и свою жизнь прикрыть – и обезличить Каменку? Да – зачем же? И куда это всё поденется?
Плужников так и взнялся против. Но убеждён, что отговорит Евпатия, прихватит его замысел в начале.
У Евпатия Бруякина лицо было мягкое, даже услужливое, ни в чём по своете не прорезанное, – в чём бы тут и перекору держаться? Чуть-чуть бородишка, чуть-чуть усишки. Вид его был всегда такой, что слушает охотно, готов учиться, готов исполнить. А нет, глаза смекучие, плутовитые, знали себе своё.
– Э-эх, Григорий Наумыч, – вздыхал он, многими ночами отдуманно. – Спроси птицу, откуда знает про непогоду вперёд? Почему загодя прячется? А иначе бы сплошь гибла. Так и я. Вот чую.
– Да из чего чуешь? Почему я не чую? Где это видно? – внушал ему Плужников властно, как привык. – Что, с товарами похужело?
– Пока ещё не видно, – соглашался Евпатий. А в глазах – тоска уколами. – Однако – чую. Как в Пятом году Анохина разграбили, Солововых. И опять на то поворачивает.
– Да никак не на то! – сердился Плужников, с ним поди поспорь. – Дело вертается к мужицкому развороту. После войны-то, гляди, мы и заварим дело!
– Ох, не-е… Ох, не-е, Григорий Наумыч. Не прошибись. Торг любит волю. А не будет её.
– Воли не будет?? Да откуда ты берёшь? не будет? Именно к нашей воле идёт! – посверкивал смоляный Плужников.
– О-о-ох, не прошибись, Григорий Наумыч. Худое время подошло.
– Так тем боле – мiру послужить? Свой купец – весь народ укрепляет.
– Торг – дружбы не знает, – разводил Евпатий руки – однако уцепчивые, ловкие руки, с сильными пальцами. – Затворяй ворота, пока улица пуста.
Плужников так и брал взглядом насквозь. И – недоуменно. Кто-то из них двоих шибко промахивался. Плужников не привык, чтобы – он.
– И что же, кто же место подхватит? – уже соображал он деятельно. – Кооперация?
Только чуть усмехнулся Бруякин под мягкими белобрысыми усишками:
– Без хозяина товар сирота.
– А ты сам – что делать будешь?
– Да хоть земли прикуплю, запашку увеличу.
Он хозяйство полевое и без того не бросал.
– Ну, погоди, не решай, подумаем! А куда – товар? Да куда же всё? Да как же Каменка будет? Да не может быть!
Разговор прекратили, – уже подошли к дому Плужникова – к восьмиоконному, крытому железом кирпичному пятистенку с выступными кирпичными наличниками, вдоль ручья, поперёк улицы, у самого моста.
Хотел Бруякин к себе возвращаться, но зазвал Плужников зайти потолковать с приезжим городским – это Зяблицкий был, прежде по земству, а уж сколько-то лет по кооперации, а теперь ещё и уполномоченный по закупкам. Он ехал в Каменку по делу, в понедельник с утра, никаких Всех Скорбящих не знал, и что престол ещё не кончился, – и вот вместо дела попал к браге да к стерляжке.