Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
Шрифт:
Михаил шёл сбоку него и сзади шага на два.
А ещё сзади – Джонсон.
По адмиралтейской стороне третьего этажа они дошли до угловой лестницы, тут горели слабые лампочки. Спустились на второй. И пошли всей анфиладой, отданной под лазарет, окнами на площадь.
Этот лазарет открыла Александра Фёдоровна с самых первых дней войны, и с тех пор он был тут. Многие сотни раненых уже прошли через него.
Камер-лакей опустил свой фонарь и нёс у колена. Горели ночники кое-где
От прохода лазаретными залами – отпустило томительное разлучное сжатие сердца. Вот, все мы здесь вместе, русские, скованные единой войной, единой цепью забинтованных ран. Мы все – на одной стороне. А те банды – то не мы.
Залы так высоки, что при свете ночников снизу не разглядеть потолков. Много уже лет не бывало тут балов, но Михаил ещё застал молодым, помнил. Стены тогда украшались ветками тропических деревьев и цветами из царских оранжерей. Вдоль лестничных подъёмов и зеркальных стен выставлялись ряды пальм, всё это залито было сверком люстр и канделябров – и блистали многоцветные мундиры, шитые золотым и серебряным, а на женщинах диадемы и ожерелья неисчислимой стоимости. Всё открывалось всегда полонезом. И только тут, кроме Польши в единственном месте, танцевали быструю мазурку.
Всё исчезло давно – всё круженье, многолюдье, и погасли все света, – а вот и ночники остались за спинами. Из последней лазаретной комнаты старик отпер дверь, переходили закрытым мостиком в Эрмитаж. И он снова поднял фонарь, освещая.
Освещая петербургские виды – галерею, увешанную видами старого Петербурга, в золотых рамах. Старого Петербурга.
Промелькнули окна висячего сада, беззащитные зимние жасмин и сирень, занесенные снегом.
И ещё такой же переход-мостик, ещё порог расставания, перешли в Новый Эрмитаж.
И – опять перевилось и сжалось сердце роковым предчувствием. Почему бы, кажется, не вернуться через неделю при полном свете дня и, звеня шпорами, пройти уверенно?
А чувство было – прощания. И даже в полной тишине позвякивали шпоры чуть-чуть.
Теперь шли залами картин. Ни одну нельзя было на ходу и при фонаре увидеть как следует, а тем менее – вспомнить, Михаил и залы эти путал, а только виделись на стенах огромные натюрморты, то животные, то – лавки с дичью, рыбой, фруктами, овощами, – непомерное, монументальное кричащее изобилие, от которого совсем не радостно сжатой душе.
А посреди залов стояли то порфировые вазы, то порфировые торшеры.
Двумя свободными ладонями Михаил закрыл лицо, сделал умывающий жест.
С каждой новой комнатой, с каждым рядом картин, этой навешанной набитой мёртвой дичью, мёртвой рыбой, безчувственными фруктами, – заслонялась та милая домашняя покинутая часть дворца, где живал его незабвенный отец и куда теперь не возвращалась матушка.
И так показалось: а зачем это всё собирали? А зачем не жили проще?
В зале на завороте – монеты, медали, монеты, медали…
И пошли галереей, которую спутать нельзя уже ни с чем, – лоджиями Рафаэля.
И плыл впереди поднятый фонарь – не затекала рука старика – как будто нарочито показывая по стенам библейские сцены.
Михаил обернулся проверить Джонсона – и увидел грозную тень свою, плывущую по лоджиям, – как видение ещё одного предка ещё одному потомку.
Но неуклонно надо было идти дальше. Нести эту тень, в назиданье кому неизвестно.
И ещё раз они свернули – в фойе Эрмитажного театра, через длинный остеклённый переход над заснеженной Зимнею канавкой, французские окна до полу.
В окна через небо отблескивало дальним пожаром.
Верный старик остановился, обернулся:
– Ваше Императорское Высочество! Если сейчас по чёрной лестнице выйти – то будем во дворе, но с него только на набережную, и вам придётся огибать, далеко. А вот этим коридором – через казармы преображенцев, и тогда сразу выйдете на Миллионную, а там ещё дома четыре и перейти только Мошков переулок. Как велите?
Какое ж сомнение? Да он не хотел ли тем спросить, не боится ли великий князь гвардейцев-преображенцев?
– Велите мне вас сопровождать по казармам?
– Нет-нет, – тихо ответил Михаил.
Преображенцы – свои.
И одной рукой вдруг приобнял старика.
А тот зарыдал и ловил кисть поцеловать.
И это рыдание камер-лакея как прорвало последнюю плёнку сознания: что произошло?
Он – разумно перекрывался? Или – бежал? Или – ушёл из-под крова семи поколений Романовых – последним из них?
Правнук жившего здесь императора, внук убитого здесь императора – он бежал как за всех за них, унося с собою и их?
И не заметил, на каком же это пороге произошло. На каком переступе?
Беря военный шаг, пошёл последним коридором.
Фото
Вермонт, 1978