Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
– Да вот он!
Кровь ударила Игорю в лицо: пришли за ним? его искали?
Отец что-то не выходил. Тётя шепнула, что ушёл провожать Риттиха.
А мать выговаривала:
– У меня – два сына на фронте! И этот – едет! Как вам не стыдно? Война идёт! А вы бунтуете! Как это называется?
И тётя строго.
Но им – совсем не было стыдно, да они и не вступали в спор, они пришли по праву силы, что-то тут сделать. Игорь обежал их лица – и вдруг не почувствовал своего всегдашнего любования русским солдатом: вместо
– С этого дома стреляли. У вас офицер, нам сказали. Вот он и есть.
(И это же действительно кто-то в доме указал! – из тех, кто улыбаются каждый день при проходе.)
– Сдайте, ваше благородие, пистолетик!
Оружие – честь офицера. Ещё ни разу не использованное в бою! Отдать свою честь!
А иначе – надо было отстреливаться. Тут. Они стояли угрожающе, уже штыки поворачивали.
Высокий тонкий худой Игорь закинул голову, бледный.
– Отдай, Игорь, – попросила мать.
Его душило отчаяние, горе, он сам не помнил, как это сделал, во тьме.
А они – ходили грязными сапогами по коврам, один попёрся в будуар к матери, в кабинет отца, тётя за ним. Другой, штатский, ходил тут, по гостиной, между креслами, по два, по три окружавшими столики с безделушками, посмотрел на барельеф «Вознесение Господне» и сказал насмешливо:
– А квартира у вас – что дворец!
А третий схватил графин с водой, ототкнул и понюхал, проверяя, не водка ли.
Хотя Игорь отдал пистолет, но не стало лучше: заговорили, что они его увезут с собой.
– Нет! – закричала мать и загородила проход руками. – Вы его убьёте.
Тот штатский сказал с кривой улыбкой:
– Не безпокойтесь, мадам, не убьём.
Штатский был из полуобразованных, ядовитая порода. Уверял, что отведут только на проверку. Игорь надел шинель, без шашки, и, успокаивая мать, пошёл за ними на лестницу.
А на солнечной улице весь наряд сразу его и покинул. Штатский велел одному солдату, простоватому парню, вести арестованного в Думу и сдать коменданту. А сам с остальной компанией отправился дальше по Сергиевской. Весь этот заход в дом, отнятие пистолета, арест – были для них, очевидно, попутным эпизодом.
Отвести и сдать коменданту! – это и значило арест, никакая не проверка.
Как же мгновенно изменилась судьба Игоря! – из гордого офицера, едущего на фронт, он превратился в арестанта, униженно идущего по мостовой в двух шагах перед штыком своего конвоира, под любопытные взгляды публики.
Он старался выправкой своей, закинутой головой и гордым лицом показать всем, что он – нисколько не преступник и презирает этот арест.
Как, наверно, дико должно казаться: арестованный офицер, ведомый по мостовой!
И все прохожие останавливались, смотрели. С удивлением, страхом, – но никто не проклинал. Даже скорей с сочувствием:
– Наверно, с чердака стрелял.
– Наверно, у него фамилия немецкая.
Вот положение! – даже от этих сочувственных догадок Игорь не мог оборониться, оправдаться, рассказать этим людям по-человечески, как всё случайно и несчастно произошло. Невидимая перегородка ареста уже оторвала его от простого человеческого рассказа.
А как мама там страдает? А что скажет отец, вернувшись? Но он скажет что-нибудь спокойное.
Хорошо, что Риттих ушёл, не схватили бы его.
Перед Думой, и особенно в сквере, была ужасная толчея, почти пробивались, обходили грузовики, мотоциклы. Тут арестованному офицеру совсем не удивлялись, но сам он не мог не видеть толпы.
И – разве первую толпу в жизни? но никогда не замечал подобного: проступающей жестокости на многих лицах, и не в особый момент их возбуждения, а в этом будничном полувесёлом стоянии в солнечный день подле Таврического. Как будто с известного антропологического, психологического, национального, сословного типа – сдёрнули верхнюю кожицу, и у всех сразу проступила безпощадность.
И – жутко становилось, будто ты попал не в свой народ и на другую планету, и здесь можно ждать всего.
В самом дворце была неразберишная толчея ещё горше, и солдат-конвоир совсем растерялся: где тут, какого коменданта искать. Уж арестованный сам расспрашивал и направлял.
Наконец пробились – не к коменданту, но в переполненную комнату, где люди разного вида стояли и сидели, ожидали, тоже, очевидно, приведенные, ещё со своими конвоирами или уже без них, – а за столом, стеснённая или обстоенная, сидела как бы комиссия, несколько штатских думских, опрашивали и записывали – на каких-то клочках бумаги, которые тут же в безпорядке валялись и падали со стола.
У этих у всех лица были человеческие, со вниманием, с улыбкой, только усталые.
Один такой симпатичный спросил Игоря:
– За что вас арестовали?
Но теперь сам Игорь не размягчился, так набрался обиды за всю арестную дорогу, и вся обида выдавилась в горло. Сухим тонким голосом он ответил:
– Наверно за то, что фамилия немецкая. И что стрелял с чердака.
– А какая именно фамилия?
– Кривошеин.
– Позвольте, какая ж это немецкая? – улыбался тот.
– Такая ж, как стрельба с чердака.
– Вы не родственник Александра Васильевича?
– Сын.
– Бож-же мой!
Тут же, на клочке, написано было ему, что он прошёл проверку в Государственной Думе и не может быть арестован.
И уже без конвоира (тот с порога и потерялся) Игорь снова пробивался через людской хаос – наружу.
Но короткий арест как будто дал ему новое зрение: на множестве лиц он видел эту новорожденную обнажённую жестокость – и не мог перестать видеть её.
Что-то явилось новое в наш мир.