Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Шрифт:
Неделю назад его коробила разосланная Продовольственной комиссией телеграмма, дававшая право реквизировать хлеб у всех, чья запашка больше 50 десятин. А позавчера Шингарёв созрел – и телеграфировал по всей России циркулярно: всем уполномоченным по закупке хлеба для армии – эту реквизицию привести в исполнение немедленно, платя по твёрдым ценам. Он не только не отменил ту телеграмму – он усилил её!
О, если б на насильственную реквизицию хлеба решилось царское правительство – кадеты первые бы уничтожили его в Думе. Но сейчас, когда власть перешла в руки народа, а Думы как бы совсем не стало, – теперь революционная власть, не боясь нареканий парламента, могла декретировать
Теперь, вблизи, присматривался Шингарёв к деятельности своего предшественника Риттиха – и начинал сознавать, что тот делал на своём месте, пожалуй, наилучшее, что только мог. Разбираясь в кипах министерских бумаг, разглядывал теперь Шингарёв, что не в царском наследии было дело. В этом самом кабинете работавший Риттих (к счастью – ушедший от ареста, иначе это невыносимо мучило бы сейчас Шингарёва) – как бы оставил ему тут, в воздухе, и наилучшие советы. И Андрей Иванович начинал увлекаться тою системой, с которой так недавно боролся.
Как недавно, две недели назад, восклицал Шингарёв в Думе: политика мешает Риттиху делать священное дело продовольствия. «Неосторожно, господин министр!» Но сейчас именно политикой – революционной – была переплетена и перемешана вся хлебная работа Шингарёва. Как недавно высмеивал в Думе Шингарёв риттиховскую идею развёрстки, активного призыва населения к добровольным поставкам, – а идея-то была правильная. До Риттиха, с августа по декабрь, смогли купить только 90 миллионов пудов, а за декабрь-январь Риттих умудрился купить 160 миллионов, за что Милюков разносил его в Думе, а сейчас города и армия только этим и переживали зиму. А сейчас – о если бы, если бы поступление хлеба было февральское риттиховское, которое кадеты в Думе назвали катастрофическим, – о если бы оно, мы пережили бы весну! Но доходили сейчас вагоны хлеба, заготовленные при Риттихе, – а новые никак не заготовлялись, несмотря на весь революционный подъём.
Кадеты и сам Шингарёв обвиняли Риттиха в его настойчивой громогласной хлебной развёрстке – как безчеловечной мере. А сейчас Шингарёв обдумывал те же самые проблемы как уже имеющий власть – и ясно видел, что развёрстка хлеба не только нужна и должна быть ещё форсирована (с некоторых губерний потребовано слишком мало), – но для спасения страны развёрстка уже слишком слаба. Если и предстояло исправить меры Риттиха, то, с удивлением видел Андрей Иваныч: не сдерживать их, не отменять, но резко усилять в том же направлении, вмешивать государство не меньше, чем было при Риттихе, но – больше, беря под государственный контроль и заготовку, и перевозку, и разгрузку, и распределение повсюду. (Да Андрей Иваныч и прежде так начинал подумывать – но перед единством кадетской партии не смел высказываться.)
То есть… то есть проступала страшная, отчаянная мысль: глядя на Германию (к ней давно уже приглядывался Шингарёв) …не пришлось бы вводить государственную монополию на хлеб? Реквизиции – это только начало, а за ними проглядывало множество насильственных мероприятий, вплоть до того, что: весь хлеб России объявить собственностью государства! (Как это и сделано в Германии.) Внезапно, по телеграфу, в глушь, отрезанную снегами и распутицей, объявить: за вычетом норм посевных, кормовых и продовольственных для самих крестьян – всё остальное зерно объявляется собственностью государства, и хозяева этого хлеба превращаются лишь в хранителей его, ответственных перед государством.
Идея была – страшная своей революционностью, своей необычностью для России: Шингарёв дерзал переступить черту, ещё никогда никем не переступленную за тысячу лет России, – отнять хлеб у сеятеля и кормильца!
Но для спасения самой же России ничего другого придумать нельзя.
Однако: по ценам, что есть сейчас, забирать хлеб насильственно и даже весь подчистую – безсовестно, невознаградно за труд.
Так неужели же? – ох, неужели? – надо поднять твёрдые цены на хлеб? Самим поднять, против чего так резко спорили? – это будет позор кадетского знамени! Этими зимними месяцами, вторым лидером кадетской фракции, никакого сомнения не имел Шингарёв, что твёрдые цены надо понижать. Но сев на министерское место – сам теперь увидел ясно, что их надо поднимать, как Риттих поднимал. Должны же оправдаться и затраты землевладельцев!
Нескольких разумных посетителей из деревни в эти дни успел принять Шингарёв, в том числе известного тамбовского помещика князя Бориса Вяземского, приехавшего на похороны брата, – с большим опытом в сельском хозяйстве и разнообразными способностями. (Шингарёв знал его по Усманскому уезду, уважал.) И между прочим, Вяземский предупреждал, что твёрдые цены не избежать повысить, если Временное правительство не хочет поставить всю деревню против себя.
Однако все эти свои новые догадки – осмелится ли Шингарёв высказать публично? Страшно перешагнуть через кадетскую совесть. Демократические деятели и сегодня бушуют, что нельзя поднимать твёрдых цен, но наказывать, наоборот, понижением цены всякого, кто задерживает хлеб. А что закричит Совет рабочих депутатов? Это поднимется такой свист и грохот…
Перед немым лицом бородатого серого мужика – страшно было Шингарёву сделать шаг в хлебную монополию, даже до холодного пота. Перед подвижными, быстрыми лицами демократических коллег – так робостно, стыдно было обмолвиться о повышении твёрдых цен.
536
За десять лет, предвоенных и военных, сэр Джордж Бьюкенен почувствовал себя в России чем-то большим, нежели посол: тесные, тёплые связи с русским обществом выдвигали его как бы в общественные деятели самой России. (Правда, по-русски он так и не научился.) Может быть, лучшим тут символом было, что в прошлом году Москва избрала его своим почётным гражданином, поднесла ему икону XV века и громадную серебряную чашу, изображающую шлем русского богатыря. В здании посольства у Троицкого моста Бьюкенен поселился не как временный посол, но как постоянный житель этой страны, перевёз сюда и всю свою личную обстановку из Англии, все свои вещи, всё, что имел, – ибо наша жизнь и есть наша повседневная, а не какая-то откладываемая будущая. (Когда начала бушевать по улицам революция, где-то кого-то грабили – можно и раскаяться, стоило ли всё сюда везти?)
В этом здании Бьюкенен часто принимал Родзянку, Гучкова, Милюкова, оппозиционных думских лидеров, здесь запросто очень свободные велись политические разговоры, и проклинался самодержавный строй, и императрица, и даже передавались слухи о заговорах, как и по всему Петрограду. Будучи человеком волевым и действенным, Бьюкенен не ограничивался этими благожелательными разговорами – но и сам выступал с влиянием. Министру Сазонову он просто стал близкий личный друг, и они пребывали в полном ладу, отчего так выигрывали англо-русские отношения. Узнав, что готовится смещение Сазонова, Бьюкенен совершил безпрецедентный для посла шаг: уже не имея времени даже для консультации с английским правительством – послал российскому императору личную от себя телеграмму: что посол так тесно работает с Сазоновым, что не может скрыть страха, какой вред его отставка причинит англо-русским отношениям, отчего и вынужден предостеречь царя от такой ошибки. А царь не ответил – и сместил Сазонова. (Министр сэр Эдуард Грей потом одобрил демарш Бьюкенена, и вообще его способ ведения дел в России, но, к сожалению, телеграмма стала известна немцам, и те окрестили посла некоронованным королём России.)