Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Невыносимо горело Андрею Иванычу. Хоть прямо вскочи – и беги прочь.
– …от фундамента, этаж за этажом, и вплоть до купола – здание всеобщего труда, освобождённого от чужой эксплуатации. Раньше он был каторгой и проклятьем, теперь он сделается творческим. Мы были терпеливы. Долгое время народ не отзывался, но мы не махнули на него рукой, не поставили крест.
Вот ведь какие благодетели.
– Мы, трудовая Россия, собираемся сказать свою сказку о замирении Европы… Мы обращаемся к крестьянам Болгарии, Австро-Венгрии, Германии, Турции… ко всем, ко всем ту же самую вечную сказку, которая слишком долго была сказкой, и пора ей наконец превратиться в действительность… чтобы народы успели обуздать все правительства…
И вот именно этому болтуну – отдать теперь всё земледелие России?
Пока бурно аплодировали, Шингарёв ловил взгляд Маслова, чтобы дал наконец слово.
Куда там! Маслов выступил с новой торжественностью и объявил о третьем почётном председателе съезда – Вере Фигнер. И опять вставал зал и аплодировал Фигнер. И она, маленькая, сухонькая, с гладко причёсанными седыми волосами, тоже начала речь.
Шингарёва уже пробил пот: куда он встрял? Ждала его больная общерусская работа, а он сидел тут, может быть уже последний день министр, может быть завтра никто, – зачем тут? Может быть завтра и никто, – но всё равно ему и отвечать за весь дальнейший ход, что сделают и без его участия.
Фигнер – он уже слушать не мог, просто ни одного слова не слышал. Вспомнил, как в 1-й Думе крестьяне не выдержали руководства трудовиков и социал-демократов и откололись в отдельную крестьянскую секцию. Может, ещё и здесь так будет. Чт'o в крестьянских головах – эти вожди ещё не представляют.
К счастью, Фигнер не говорила долго.
После неё предложили избрать ещё четвёртого председателя, но уже не почётного, а простого, – Авксентьева. Вышел и он вперёд – с горделивой осанкой и чуть покачиваясь. Тоже красив, красивые вожди у эсеров. Но этого – Шингарёв совсем ещё не знал.
А слово дал Авксентьев – опять не ему. Как же! – ещё же болтался, скоро месяц в Петрограде, французский министр Тома, свадебный генерал, всем уже надоев своей грузной фигурой, грубо высеченным неумным лицом и манерою повсюду лезть выступать.
Так и сейчас: он желал (по-французски, а переводил социалист Рубанович, тоже только что из Парижа) приветствовать русское крестьянство от имени французского крестьянства. Сто лет назад во Франции произошло то же самое, что теперь в России. И тогда, наверно, французские крестьяне защитили бы все свои свободы, если бы вожди революции не делали ошибки одну за другой.
Мало кто толком что-нибудь понял – но аплодировали.
И наконец-то дали слово Шингарёву. А требовалось с него – всего лишь приветствие от Временного правительства. Но он начал с разумных слов Брешко-Брешковской об обязанностях, которые налагает на граждан завоёванная свобода. Правительство только и может работать при поддержке всей страны. И если народ три года посылал своих сынов на поле брани – он не откажет родине в хлебе.
Вот и всё. И теперь он мог уезжать к себе в министерство. В президиуме он уже узнал распорядок: сейчас будет от черноморской делегации выступать долговязый феноменальный матрос Баткин, с дико-пламенными глазами, уже поразивший обе столицы. Потом все перейдут в зал старого здания – и там под оркестры и со знаменами «Земля и Воля» произнесутся приветствия петроградского гарнизона. И потом – снова в этот зал. И ещё вечернее заседание – и снова, и снова приветствия – от Совета рабочих депутатов, от казаков, от инвалидов, от бывших военнопленных, от офицерских депутатов, от Вольно-экономического общества, от членов 1-й Думы, от партии дашнак-цутюн…
170
Любимейшие книги князь Борис отдавал переплетать в Петербург лучшим переплётчикам, а Мам'a потом пересылала. Так и сейчас вот прислала роскошно изданную и самую полную «Орнитографию Россика», Борис очень её ценил, хотя знал всех наших птиц наизусть. Вот и переплётчик стал работать с опозданием, вот и папиросница Биляр перестала присылать заказные папиросы, всё и в Петербурге приходило в расстройство. Вся Россия годами, десятилетиями просто жила, привыкла жить, каждый по своим делам, и кому могло прийти в голову, что вся эта заведенность зависит от монархии?
А что говорить об Усманском уезде? Революционеры по уезду разливались – и от Моисеева, и помимо него, и дезертиры с фронта, и балтийские матросы, – и где-то неслышно по избам, а где-то слышно по митингам впрыскивали и впрыскивали свою ядоносную пропаганду. И шаткие, непривычные крестьянские мозги кровянились злобой. Толковалось народоправство как самое полное самоуправство, – и комитеты, вот только что избранные, теряли кредит у односельчан, если не совершали насилий или призывали к умеренности.
На сельском собрании в Коробовке (к счастью, князь Борис не поехал) обсуждалось: кому должна принадлежать земля. В Княже-Байгоре у Вельяминовых (самих их нет никого сейчас) сожгли ригу с хлебом. А в Ольшанке «арестовали» и увезли в Грязи студента-ботаника с питомника луговых трав.
А что ж – уезд? Воинских команд теперь не посылалось, разве только встречные агитаторы – какой-то прапорщик да какой-то солдат ездили произносить речи в пользу порядка. Уездный крестьянский съезд по подстрекательству моисеевского совета депутатов – сместил уездного комиссара Охотникова, вполне порядочного человека, а губернский комиссар Давыдов, который и назначил Охотникова, не защитил его.
Давыдов, правда, в прежние годы был в губернском земстве из крайне левых – но в марте, кажется, рассуждал вполне государственно. А вот…
В таких условиях ехать на кадетский майский съезд в Петербург, как князь Вяземский намеревался, нечего и думать. И странно представить: кто при этом развале вообще может ехать на тот съезд? А с другой стороны, ещё более неправдоподобным образом продолжали, как будто ни в чём не бывало, функционировать прежние ветви государственного управления, при всей неустойчивости обстановки. Вот – вызывали князя Вяземского в Усмань на совещание Исполнительного комитета вместе с Советом о реквизиции лошадей и подвод для военных нужд, будто существовала реальная власть провести сейчас такую реквизицию. (Князь Вяземский использовал это совещание, произнёс речь о беззаконии волостных комитетов.) И тут же вызывали председательствовать в комиссии по призывам: общий пересмотр всех белобилетников. А поехав в Усмань, услышал, что губернское земское собрание намерено избрать своим председателем князя Вяземского. Но как ехать ещё в Тамбов в каждодневном страхе за Лили и Асю при каждой своей отлучке из Лотарёва? И куда там ещё возвышаться, когда, по усманской обстановке, он вот-вот потеряет и уездное предводительство, да с ним вместе и белый билет – и под ликование всего демоса будет сам отправлен в окопы? Дни уездной деятельности – безсомненно сочтены: аристократ, «буржуй» и связан со «старым режимом». В Учредительное Собрание уж конечно теперь не выберут… Можно остаться хозяйничать в Лотарёве – но и это шатается. На всё махнуть, уйти куда-нибудь в дипломатию, что ли? Если вон Терещенко в 29 лет стал министром, почему не найдётся поста помельче для князя Вяземского в 33 года? Это не трусость: князь Борис выступает на собраниях, в спорах – резко противно нынешнему большинству. Но к чему это всё, если закачался весь завтрашний день России? А идти в военный строй, в окопы, при сегодняшнем развале армии – действительно обидно.
Уже показались ландыши, любимое лилино, начала расцветать сирень – но эта весна была супругам Вяземским не в весну. А что ж для вдовы, для Аси? Не может покинуть могилу, но и не может жить без детей, – а куда же тут брать детей?
Девушка Лили, очень верная, передала разговор коробовских крестьян: что марсала – изрядно крепкое вино (откуда-то уже пили?) и небось у князя есть. Пошли проверить своё наличие. Нет, пока ещё не разграблено: двести бутылок самого драгоценного и редкого, восемьсот – поменее, среди них и марсалы немало. И что теперь делать с этим вином? Выливать? – так чтоб никто не узнал – немыслимо, а узнают – хуже. Да жаль и вина. А приманка. Или продать кому? Но как перевезти?