Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Да, наша родина сказалась духовно больна – и мы все причастны к этой болезни.
Всё великое зреет и творится молчаливо. История создаётся не на митингах.
Но вот наш плен: хотя это и мелко – держаться на уровне событий, прокрикиваемых газетами, – а только через земные события мы можем вести и космические битвы.
Уже многое в здоровьи посылало Павлу Ивановичу сигнал, что пора ему готовиться к кончине.
(Но удивительно: когда думал о смерти, то испытывал не зажатость, не обречённость – а, напротив, освобождалась
С каждым годом уменьшается сил – а впереди, вот…?
В старости есть наслаждение – медленных действий, неторопливых решений. Но жизнь так покатила, что начнёт и швырять.
Когда закручивается такое – и видно, что на много лет, – надо найти в себе силы и для борьбы, и для движения, и может быть, для невзгод дороги. Впервые за всю жизнь придётся стронуться с Малого Власьевского? – и куда-то ехать?
Революции – всегда раскатываются по пространствам. Если, не как сегодня, найдётся в нашем народном духе сила сопротивления – то будет и гражданская война. И тогда – может достаться ехать на какую-нибудь окраину.
Неужели придётся ехать? В старости, кажется, нет дороже как: всё на месте, с закрытыми глазами руку протянуть – и бери; и можно перейти везде в чувяках; из шкафа без поиска найти любое лекарство, мазь; и подушки под головой такие привычные. А ехать – этого всего не возьмёшь, и где ещё будешь дрожать и корчиться?
Но только на этом телесном уровне дано нам выстаивать наши битвы.
Эта жизнерадостная молодая чета даже кстати сегодня пришлась Варсонофьеву. Поддала и веры. И сочувствия. И решимости.
186
Уже больше тут месяца, в Могилёве, – а ни разу не сшагал Воротынцев на Вал, хотя штаб же – рядом. С того тёпло-бурного октябрьского вечера – ни разу.
Сегодня после полудня пошёл – обдумывая свою речь на послезавтрашнем офицерском съезде. Обещали ему дать слово во второй день.
Речь – уже сложил в голове, уже горит.
Можно передать заряд – сразу сотням, с кем не переговоришь отдельно.
А они потом – ещё сотням.
Хотя – каждое слово будет на прощуп. Против кого – открыто не призовёшь. И о правительстве – не скажешь чётко, чего оно стоит. И о Совете – не скажешь пятой доли.
Да против кого – понимаешь ли сам? Такая закружливая чёртова обстановка: против кого? Ну, определились ленинцы, – но не одни ж они. А советские всех оттенков? а все армейские комитетчики да услужники при них? Ведь они всё больше завихривают и солдат. Неразуменных, одураченных, уже чуть не миллионы, – они кто? они тоже клонятся во враги? Ребята вы наши, ребята…
Как это страшно сползло! Сползает.
Круговой Обман – вот какой враг.
А – как через него прорваться? Такого – в жизни не приходилось. Таких способов мы не знаем.
Нужна речь – как меч.
Сбор трёхсот боевых фронтовых офицеров, делегатами от офицерских тысяч, в сегодняшней безвластной, разбродной, стиснутой обстановке – это событие. И задумано так, что съездом не кончится. Будет учреждён Всероссийский Союз Офицеров, – все создают союзы, почему же не нам? Офицерство ободрится и сомкнётся.
А здесь, при Ставке, останется Главный комитет. (В него – попасть.) Он будет – как бы Ставка при Ставке. Вторая Ставка – но свободна от прямой служебной субординации Штаба. Свободней в движениях. Но – в помощь Верховному.
Или – Вождю? Где б – этот вождь? Как жаждется открытый чей-то клич! Но ни один большой генерал не решается, все спутаны.
Такая проклятая обстановка, что спутывает всех.
Сегодня вернулся из Петрограда Алексеев. Непроницаемый. Он будет открывать съезд. И направит его.
А – как направит? В первомартовские дни, теперь уже видно, сыграл Алексеев жалкую роль.
Уже шёл по аллейкам Вала – и вот вышел на самый восточный край его, к откосу. Крутой откос, уже в молодой траве, пересеченный наискось гравийной пешеходкой – вниз, к пристани. Зелёный откос, отрублен до самой набережной.
На Валу – малолюдно, день. Тут, на обрыве, отъединённая свободная скамья: уже прошло большое наводнение, жители отлюбовались.
Сел.
Так примётан военный глаз, уже ничего не поделать, не то видит, что всё – высота, красота, обзор, но на всякое урочище, на всякий выгиб рельефа – невольный первый взгляд: а как здесь атаковать? И сразу же второй: а как обороняться?
Так и на эту круть. Брать её, да через Днепр – о-о-ох, трудно. Разве зимой.
Две баржи у дебаркадеров. Да одну тянет пароходик, вверх.
Уже спадает наводнение, а далеко ещё не вошло в берега. Полно идут серо-синие воды.
А за Днепром заливные луга – на пять вёрст в глубину, широко-о.
А за ровенью поймы – кожевенный заводик. И другой. Деревня. Ещё деревня. И – леса.
Что за радость – обширного взгляда с горы. На реку, на пойму, на даль. Как будто возносишься над своей жизнью.
Вот так бы похорониться: на крутом берегу русской реки, против широченной поймы. И – на берегу западном, чтобы ноги к реке и с малым уклоном – как будто и лёжа всегда видеть и водную ширь, и восходы солнца за ней.
Небо сейчас не голубое, а в белесоватой позолоте. И кое-где – лёгкий начёс волосяных облачков. Не движутся.
Видишь – так много России сразу, как не бывает повседневно.
Если взять чуть левей, восток-северо-восток, и перевалить через леса, взлететь и дальше – расстелется сперва Смоленская. Потом Московская. Потом Владимирская. А там – и наша Костромская. Всего-то – вёрст семьсот, куда покороче фронта. Недалеко.