Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1
Шрифт:
Чего и правда, чего и наболтали. А сердце аж захолонывает.
Придумал штабс-капитан, махнул: уводи!
Верно. Нам теперь хуже тут стоять.
Ушли пока в дворницкую.
13
Меж четырьмя бронзовыми конями Аничкова моста
мчатся живые два! – красавцы-кони! –
извозчика-лихача –
мчат легковые санки, в них ездоки –
солидный господин, уверенный и с улыбкой,
и дама рядом, с меховым воротником, в широкой шляпе с перьями.
Но на самом скате с моста – кони поёжились, замялись, заплясали на месте,
извозчик откинулся – изумлённо или в страхе, –
= молодой мастеровой в поддёвке, шапке набекрень – стал на пути, не побоялся, руку поднял –
и так остановил коней. Одного за узду – и обходит,
показывает взмахом: слезай, мол, слезай!
Извозчик – надулся, лопнет, а господин –
господин монокль откинул, улыбается, недоразумение просто:
– Товарищ! Зачем же так? Я тоже –
за
= Но не для того парень под скок становился:
– Биржевой? Накатался! Сле-зай!
= За локоть сдёрнули с саней господина.
Господин – своё загалдел, дама – закудахтала, но слезают, извозчик – своё,
= ну! взамен вспрыгнули с двух сторон приятели:
– Гони!
Извозчик ощетинился:
– А кто мне заплатит?
– А вон, видишь? –
показывают:
= На Фонтанку легковых извозчиков пяток свернули, уже без седоков. И ждут, денег не спрашивают.
= Парень в санках в рост, обеими руками размахнулся вольно – да на плечи извозчику, хлоп!
– Е-дем!
По-ка-тили!
Покатили ребята, не спрашивай, почём, – да вдоль по Невскому!
Вдоль по Невскому если глянуть вдаль
= что-то люда много на мостовой и трамваев слишком густо.
= Ещё какой-то если трамвай идёт, не стал –
перед ним мальчишки на рельсы, лет по 15, он тормозит,
прыгают к нему на переднюю площадку и ручку из рук вырывают!
И – поди не послушайся. Ещё ж его и ругают!
Вагоновожатый пожилой усмехается горьковато, к стенке откинулся.
Это ж – работа его, и обидно: ключ отдавать соплякам.
= Уже унесли, побежали! Ключом трясут и кричат!
= Пассажиры в трамвае – по-разному.
А в общем что ж? – выходить, да пешком.
На Казанском мосту, как проглядывается Спас-на-Крови вдоль канала смешанная толпа рабочих, баб, по одёжке видно, что с окраины, и подростков.
– Дай-те хле-ба!
– Ха-тим есть!
И не все, но голоса отдельные стягивают, тянутся вместе стянуть:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Иди на борьбу с капита-а-а-лом!
И – вырвался вверх красный флаг! Подняли там в середине.
И крик молодой надрывный звонкий, одинокий:
– Долой! полицию! Долой! правительство!
А – хода им нет: тут же – конница, кончилась песня, драгуны наезжают конными грудями на рабочих – и теснят их вбок – туда, вдоль канала.
Негрубо, без шашек – туда, к Спасу-на-Крови.
И флага не стало – упал, убрали.
Гул неразборчивый. Крики злые.
Утихающий ропот. И только мальчишеские сдруженные весёлые голоса:
– Дай-те-хле-ба! дай-те-хле-ба!
= А на тротуарах – публика почище, хорошо одетая.
Смотрят зеваками сочувственными, но радости – как будто и поуменьшилось.
Церковь Знамения.
Памятник Александру III, на красном граните.
Император-богатырь, вросший конём навеки в параллелепипедный постамент.
Тяжесть, несдвигаемость.
И – пятнадцать конных городовых, отлитых молодцов, живые памятники, с шашками наголо, не усмешечками, как казаки, – цокают навстречу. А – шутить не будут.
А – не будут!?
Из глубины от нас – сви-и-ист! ви-и-изг!
А тут, через площадь от Лиговки – ломовые сани тащатся, воз дров.
Сви-и-ист! Ви-и-изг!
И чья-то рука протянулась – хвать полено!
да и – метнула в конного.
Со всей его гордостью, твёрдостью – а поленом в харю! Не хотел?
Метко наши ребята бросают – чуть не свалило его, схватился за лицо, кому не больно?
–
И лошадь завертелась.
А – пуще свист на всю толпу! и – орут!
и десяток бросился к тем поленьям – разбирать да швырять, из-за воза как из-за баррикады.
Двое конных было сюда – а тут нас и не возьмёшь.
Полено! – полено! – полено! – полетели как снаряды!
И помельче летят – то ли камни, то ли лёд.
А – визгу!
Перепугались лошади. Закружились – прочь уносят.
В коне их сила – в коне их и слабость.
А одни ускакали – другим конным тоже не оставаться – завернули – и прочь, туда, к Гончарной.
= Один только коняка не шелохнулся – Александров. Конь-то – из былины.
И – Сам.
= Площадь – свободна, и всю запрудила толпа с Невского.
И что ж теперь? – Митинг!
И где ж? Да на постаменте ж Александровом, другого возвышенья и нет.
Взбираются, кто как горазд.
Крепко ты нас держал – а вот мы вырвались!
И кричат – кто что придумает, люди-то все случайные, говорунов ни одного:
– Долой фараонов!
Ура-а-а-а!
– Долой опричников!
Толпа-то на площадь вся вывалилась, а в устье Невского, замыкая его – полусотня казаков.
Чуть избоку на конях, снисходительно. Щеголи.
Так получилось – они тоже вроде на нашем митинге.
С нами!!
– Братьям казакам – спасибо! Ура-а-а!
– Ура-а-а-а-а!
Ухмыляются казачки, довольны.
А ура – гремит.
И что ж им, чего-то делать надо?
А – раскланиваться придумали.
Раскланиваются на стороны.
Как артисты.
Кто и – шапку снимет, поведёт низко чубатой головой.
С нами! Казаки – с нами!
14
Одно горе всегда выталкивает другое. Корь как тёмный огонь охватывала одного ребёнка за другим – и подняла мать, совсем было сломавшуюся сердечную машину, и утвердила её на ногах, и отодвинулось всё раздирающее, гнетущее, не дававшее ей подняться уже третий месяц.
Началось со старшей, Ольги, всё лицо покрылось красной сыпью, сильно, – на 22-м году уже не детская болезнь, опасно очень. Потом – у Алексея, не так сыпь на лице, как во рту, и глаза заболели. Охватила корь сразу кольцом, от старшей до младшего, и уже ясно стало, что из этого кольца вряд ли вырваться остальным, подозрительно кашляли и те. Разделила детей, но поздно: сегодня было 38 с сильной головной болью уже и у Татьяны – главной сиделицы, умелицы, неутомимой помощницы матери во всех практических делах. Слава Богу, ещё держались две младшеньких. Александра Фёдоровна попала как в круговой бой, со всех сторон враг (да она так и привыкла за последний год…), а помощь малая и не решающая. Затемнив шторами комнаты заболевших и в своём привычном платьи сестры милосердия, она переходила от одного к другому возвратившейся твёрдостью шага.
И в первый день та же корь перекинулась на взрослую Аню Вырубову, которая и вовсе должна была перенести тяжело. Со страшного 17 декабря взяли её из её одинокого домика и держали у себя в Александровском дворце, опасаясь, чтоб и её не убили так же, как Григория Ефимовича, угрозы приходили ей давно, а она и вовсе была беззащитна, на костылях. Теперь она разболевалась при своих двух непрерывных сиделках, в другом крыле дворца, куда, через протяжения апартаментов, государыне и дойти было нелегко, её отвозили туда в кресле, и она просиживала там час утром и час вечером. У Ани разыгрался ужасный кашель, жгущая внутренняя сыпь, но главное – она не могла дышать, боялась задохнуться, сидела в постели, – она ещё кроме всего была мнительная, легко поддавалась панике. Умоляла: в первом же письме к Государю просить его чистых молитв за себя, она очень верила в чистоту его молитвы, и пусть заедет поклониться Могилёвской Божьей Матери. (Той монастырской иконе Аня очень верила, бриллиантовую брошь отвозила к ней).
Сами по себе сиделочьи обязанности не только не были трудны государыне, – она считала себя прирождённой сестрой милосердия ещё и до госпитальной практики этой войны. Бывало, она посещала и чужих больных неафишированно, и сама выхаживала своих, Анастасию – от дифтерита, Алексея – во всех его болезнях. Но теперь сама она была так подорвана и разбита, на пороге сорока пяти лет называла себя руиной.
Слава Богу, сейчас Алексей болел не в тяжёлой форме, для него всякая болезнь – насколько страшней. Но – что теперь будет с ним вообще, после смерти Друга? Убили – Единственного, кто мог спасти наследника. Теперь можно было только мучительно ждать неотвратимого несчастья. Григорий когда-то предсказывал, что через 6 недель после его смерти жизнь наследника будет в большой опасности и вся страна окажется накануне гибели. Правда, вот истекло уже 9 недель, но страх не исчез.
И как раз этой чёрной осенью Друг стал предсказывать лучшее: что выходим изо всего дурного, что осилим врагов. Впрочем, когда в последнее свидание в домике Ани Государь попросил при прощании: «Григорий, благослови нас всех», – Друг внезапно ответил: «Сегодня – ты благослови меня».
Предзнавал?
И государыня, как предчувствовала, в декабре виделась с ним едва ли не через день, – она искала поддержки в той смертной травле, которою была окружена. Сгустилась вокруг столичная ненависть и злословие – и с самыми близкими встречалась царская семья под покровом ночи и тайно.
В самый день убийства государыня послала Аню отвезти Григорию икону, привезенную из Новгорода. Воротясь, та рассказала, что поздно вечером Друг едет знакомиться в дом Юсуповых с Ириной. Государыня удивилась: какая-то ошибка, Ирина в Крыму. А – не придала значения, не предупредила. Как постигает нас затмение! Утром 17-го позвонила дочь Григория, жившая при отце: как уехал поздно вечером с Юсуповым, так и не вернулся. И тут ещё не придала значения. Через два часа позвонили из министерства внутренних дел: постовой полицейский показывает, что пьяный Пуришкевич, выбежав из дома Юсупова, объявил, что Распутин убит. Потом военный мотор без огней отъехал от дома. Но и тут, уже поняв, что случилось дурное, государыня не могла поверить в смерть Божьего человека! Затем стали звонить сами убийцы (но ещё она не знала, что убийцы!): Дмитрий, прося принять к чаю в 5 часов. Отказала ему. Затем – Юсупов, прося позволения приехать с объяснением, звал к телефону Аню. Не позволила ей подходить, а объяснения пусть пришлёт письменно. Вечером принесли бесстыдное трусливое письмо Юсупова, где клялся великокняжеский лжец, что Григорий в тот вечер у него не был: была вечеринка, перепились, а Дмитрий Павлович убил собаку. Лишь через два дня у проруби близ Крестовского острова нашли галошу Григория, затем водолазы нашли и тело: руки-ноги его были спутаны верёвкой, пальцы правой руки сложены как для креста, огнестрельные раны, рваная рана от шпоры – били шпорой, – но и ещё был жив, когда бросали связанного в воду: лёгкие ещё действовали, вскрытие нашло их полными водой.
А гнилая столица ликовала, все поздравляли друг друга: «злого духа не стало!», «зверь раздавлен!».
Разве это не было – убийство?? Разве это был не такой же случай террора, за которые революционеров заслуженно казнили? Убивали великих князей – и революционеров казнили, а убили мужика великие князья, вместе с крикливым извращённым Пуришкевичем, – и все хвалили, и никто не ожидал наказания! Но хуже: и растерявшийся ослабленный Государь не решался коснуться убийц! Как же можно простить злодейское хладнокровно задуманное убийство – и не наказать никого? Даже не арестовать, даже не судить, – простить? Но тогда в государстве не остаётся никакой справедливости и никакой защиты для остальных! Ведь лютые замыслы могут ползти и дальше, ненависти хватает. То-то Николай Михайлович в ноябре предупреждал в Ставке: начнутся покушения! Так это был – общий замысел великих князей?
За все годы – как-то не страшилась покушений царская семья. Да после убийства Столыпина и не было покушений. Казалось, это ушло навсегда.
Как же можно дозволять, чтобы нас попирали ногами?
Не было пределов всепрощению и слабости Государя! Постоянно оглядчивый только на мир и лад, Государь ни от каких событий не накоплял в себе грозы.
А династия не только не почувствовала себя обвинённою, но – обвинительницей! Великокняжеская семья в полный голос требовала, чтоб Государь не смел наказывать убийц, – как будто в убийстве и преступления нет. И между собою звонили, захлёбывались по телефонам, и писали по почте, – и зловредная Марья Павловна-старшая, и бывшая сестра Елизавета, и княгиня Юсупова, мать убийцы (государыне доставили её перехваченное письмо к государевой сестре Ксенье: жаль, что не довели дела до конца и не убрали всех, кого следует; теперь остаётся её запереть!).