Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
Шрифт:
Другие два студента, при шашках, револьверах и винтовках, привели туда же арестованную ими простую бабу за то, что сказала: «То булы городови, а тепер стюденты».
На киевской улице на тротуарную тумбу взлез офицер, расстегнул китель, колотит себя в грудь и кричит, что он счастлив сбросить с себя шкуру царской собаки.
Жена богатого киевского ювелира Маршака (купец 1-й гильдии, все права, все сыновья с высшим образованием), узнав о революции, вышла на балкон без пальто и шляпы, привешивала красную материю как флаг: освободились от рабства!
На Крещатике в магазине Идзиковского стали продавать новую песенку, спешно составленную на ноты бравурного марша:
«Пусть нас давил кошмар минувшей ночи,
Но час пробил!
Заря зажглась! Да будет яркий день!»
Херсон. 4 марта тут стало известно, что в Петрограде большие волнения. С завода Гуревича, расположенного за городом, пошли в город, сперва веселы, но всё напряжённей. Навстречу колонна солдат. Рабочие распались, растеснились её пропустить, – но солдаты, невооружённые, прошли, не обращая внимания. Рабочие пошли дальше, из оконок своих на них таращили глаза обыватели. Вдруг на Говордовской улице навстречу пара хороших лошадей, кучер осадил, из экипажа выскочил низкорослый толстый человек и поднял руку остановиться. Это был сам губернатор. Рабочие окружили его. Он вынул лист бумаги и стал читать отречение царя. И один из рабочих вожаков Козедеров закричал: «На колени!» И все передние ряды повалились на колени, а дальше мялись. Когда губернатор кончил два Манифеста, Козедеров закричал: «Да здравствует Михаил Александрович!» А другой вожак Сорокин крикнул сзади с холмика: «Да здравствует Учредительное Собрание!» Повставали с колен кто раньше, кто позже. Передние стали просить губернатора освободить политических – тут подъехал городской голова, что прокурор уже распорядился. И хоть сзади звали идти к тюрьме – рабочие не пошли, разбрелись, суббота.
А в воскресенье на Соборной площади собралось тысяч 6 жителей – Сорокин держал речь, что надо создать Совет рабочих депутатов. Ему и крикнули: «Собирай!» Он тут же назвал Дорфмана, Романова, Смолянского и Чайку – все с завода Гуревича. И пошли они в городскую управу захватывать помещение. По дороге подошёл какой-то щуплый в поношенном пальто с повязанной щекой – и объяснял на ходу, что он – Шендерович, с-д, в партии уже несколько лет. Дорфман подтвердил: «Я его знаю.» Взяли. Тогда Шендерович стал подтягивать ещё одного – Каждана, бундовца. На ходу взяли и его. Пришли к городскому голове – тот подумал и предложил Совету свой кабинет. И стала в этот кабинет напирать публика – много учащихся, и освобождённые политические. Сорокин открыл заседание, стоя, и в дверях не пробить. Поручили Каждану написать воззвание, Каждан тут же и составил. Он стал заместителем Сорокина, Подгойн и Дорфман – членами президиума, и кооптировали Шендеровича секретарём.
В следующие дни все вооружались из складов полиции, а Совет занял губернаторский дворец. Управители города растерялись, не знали, что делать. Тут из Николаева подъехал большевик Вениамин Липшиц, служащий ремесленной школы. При выборе делегатов в Петроград Липшиц давал отвод Каждану как интеллигенту, а на него кричали в ответ, что он занимается махаевщиной. Шендерович требовал, чтобы большевик Сорокин снял свою кандидатуру, но не вышло.
(из „Пролетарской революции»№49)
В Темрюке, в устье Кубани, было реальное училище, выпускники которого потом учились в крупных городах и на каникулы привозили революционный дух и песни – местной гимназии, прогимназии, собиравшим много молодёжи из станиц. Так что и здесь, в далёкой глуши, гимназистки понимали, что самодержавие отжило свой век, пели «Вихри враждебные» и «Дубинушку».
В один из первомартовских дней ученицы 7 класса что-то заждались своего учителя математики, всё не шёл. Всегда он был хмурый (не любил преподавать математику, а любил музыку, хороший скрипач), – тут вошёл радостный и, размахнув руки, поздравил учениц с революцией! Это было громоподобно. Полагалось ждать её впереди, но никто не ждал дожить до неё так быстро. Учитель стал вспоминать перед ученицами свои студенческие годы в Москве – и засиделись на перемену.
Но какой может быть следующий урок! – теперь сплошная перемена. Растеклись по всему зданию. Учительницы сами не могли ничего объяснить, да они уже не отличались от учениц во всеобщем ликовании.
А тем временем пришёл школьный сторож и принёс новость, что в городе собирают всех на Александро-Невскую площадь. Многие девицы загорелись, поджигали других идти. Так заразительно было: пойти на необычное сборище, услышать необычайные слова. Никто из начальства не смел и удерживать, как бы не назвали реакционером или черносотенцем, хуже этого быть не могло.
Пошла и Вера, но на первом же углу услышала оратора, рассказывающего гадости об императрице, – и в ней сжалось тревогой и отвращением. И она не пошла на митинг, а свернула, побрела задумчиво, и вышла к их маленькой станции, где пустынно было на перроне. Взяла Веру пустота, как когда у неё умер папа, несколько лет назад.
А вскоре к ней подошла одноклассница Люба, с которой она даже и не дружила. И та спросила:
– Ты – тоже?
Не сказала, что – «тоже», но вдруг объединило их это. И они взялись тесно под руку, как перед бедой грозящей, и, почти не обсуждая, побрели по Упорному переулку, тоже пустынному, и смотрели издали на белые колонны своей гимназии и на белый Свято-Михайловский собор – и всё не могли расстаться друг с другом, как будто что-то особенное открылось в каждой – и соединило их.
А вся масса посунула на митинг.
459
Деревенское зимнее время всегда богато свадьбами. Но в эту зиму в Каменке не справили ни единой.
И масляна прошла без гулянья и без гона рысаков. Выехали два-три любителя – и осеклись, увернули.
После осеннего взятия мужиков – заметно обезлюдело село. И тянулась, тянулась проклятая – глотала, и не было ей конца. Забрали и ещё молодых, призывной год.
Декабрь-январь простояли морозы ровные, а с февраля закрутили мятели, какие редко так свиваются, – и вились две недели сподряд. Так заметало, что по три-четыре дни никакого пути не было никуда. Потом мятели сгунули, но и в начале марта никак не чуялась весна. При морозах посыпал снег – то через день, то каждую ночь. Скот и лошади по сараям стояли смирно, не выказывая обычного предвесеннего беспокойства. Мужики доправляли сбрую, ещё не выходя к плугам, ходам и сеялкам. А бабы дотекали начатое, кончая ворох зимней своей работы, а кто частил-постукивал швейными зингеровскими машинами (с дюжину было их на село, купленных за сто рублей на сто месяцев в рассрочку). Только дети не сбивались со счёта, что вот в этот четверг необминно будут жаворонки печь, усдобняя скучную постную еду. Да колотили скворечники из тёсу или из дупел, – кто постарше, тот сам, а кто приставая к деду.
Упала жизнь – упала и торговля. Там и здесь по округе не состаивались непременные ежегодные ярмарки по известным дням, и уже видно было, что и в Каменке мартовская не состоится. Некому было покупать, некому продавать, – и на ляд эти деньги? И на воскресных сельских базарах опустевал один ряд за другим, и даже берёзовых веников, шедших раньше по три на копейку, теперь не укупишь и одного за пятак.
И Евпатий Бруякин не закупал новых партий никакого товару, и месяц от месяца пустела его лавка, хотя всё ещё избывала многим – и необозримо было, как можно кончить торговлю и куда деть всю эту пропасть товара. Да не промахивается ли он в своём предчуяньи? Замерло дело, да, но пока война, а потом закипит опять? Никакая угроза всё ж ниоткуда не выпирала. Обмануло ли сердце?