Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Шрифт:
Получалось так, что надо – согласиться. Положение узников не давало слишком большого выбора.
Но знала государыня, в каком расслаблении и немоте оставила Государя. В состоянии ли будет показаться?
На переговоры призвали Долгорукова. Нельзя ли эту процедуру отложить – часа на два? хотя бы на час?
Увы, увы, нет, – штабс-ротмистр сильно беспокоился. За час может быть потерян мирный исход. Ея Величество не представляет, какие опасности уже минованы.
Очевидно, приходилось уступить.
Александра пошла приготовить Ники. Он лежал на спине в тяжёлой дрёме, с полуоткрытым
Она двумя руками взяла его за голову, ласкала и пробуждала.
Он плохо вникал: почему, куда нужно идти? зачем? Но верил ей.
И с тягостью, с тягостью – приподнялся, сел. Скрывая следы его слабости, она сама его обтёрла, умыла.
В спальне он переоделся из шлафрока в лейб-гусарское. Переодевался он по военной привычке всегда легко и быстро.
Глаза и многие морщины на тёмном лице были как ямы.
Аликс перекрестила его, – и он вышел к Бенкендорфу и Долгорукову – то ли поняв, то ли всё ещё в сером непонимании.
Слава Богу, ему не надо было никому ничего говорить.
Это была – как маленькая коридорная прогулка, поскольку ведь парк был теперь запрещён.
Но как стыдно гулять развенчанному!…
Они поднялись на второй этаж. Бенкендорф почтительно объяснял Государю, где и как надо пройти – до комнаты камердинера Волкова. И – нужно без головного убора.
Понял, не понял?…
Снял гусарскую фуражку, положил на коридорное окно.
Сам Бенкендорф с Долгоруковым поспешили вперёд, занять позиции. А Государь должен был помедлить минуты три здесь.
Потом пошёл – совершенно как в забытьи, как во сне, как сам не присутствуя и не участвуя.
Сам открыл полотнище широких дверей – там дальше, на перекрестьи коридоров, под стеклянными потолками, уже почти не дававшими света приконченного дня, горели ярко лампы, все, какие были там.
Николай прижмурился, больно.
Медленно бесцельно шёл.
В трёх шагах от перекрестка вбок стоял этот самый комиссар – в форме военного чиновника, но в крупной лохматой кавказской папахе, одну короткую ногу выставив вперёд.
Позади него стояли-сторожили – два напряжённых офицера с необычным положением правых рук в карманах, нельзя не заметить.
И ещё – уланский штабс-ротмистр.
Ни он, ни другие офицеры не отдали чести, вытянулись. Расправился и Бенкендорф.
А комиссар – не пошевелился и папахи не снял. Стоял всё с тем же диким видом, выдвинутой ногой, как будто начав движение к Государю. И никто не сказал ему – или уже поздно? – чтобы скинул папаху.
И никто не решился сбить рукой.
Стало тихо до дыхания.
Государь шёл не слишком чёткими, совсем не обычными своими шагами, со слабым малиновым призвоном шпор. Шёл, самой походкой выражая недоумение и незнание, как ему правильно делать.
И странным было отсутствие фуражки. И голова не стояла твёрдо по-военному.
Измученный вид, воспалённые веки, мешки подглазные обвисли. Усы свисали. Как постарел!
Всего-то требовалось: не оглядываясь, не косясь, пересечь как можно быстрей коридорное скрестье – и уйти, и избавиться, всё.
Но Государь – не сумел пройти, не замечая напряжённой сбоку группы. Он естественно повернул голову к присутствующим – а тогда и замедлился – а тогда и направление изменил – полшага, ещё полшага сюда, растерянно глядя по лицам – недоуменно впервые соображая: почему они так стоят? в таком сочетании? И кто этот в змейчатой папахе?
Ещё змейней были те глаза, они жгли ненавистью. Комиссар исказился лицом, дрожал лихорадочно.
И перед этим ярким явлением злобы Государь остановился, очнулся, – почувствовал. На его измученно-опухшем лице проявился смысл – и изнемога.
Он чуть перекачнулся с ноги на ногу. Дёрнул одним плечом. И уже поворачивался уйти – но не мог он, из вежливости не кивнув группе на прощание.
Кивнул.
И – пошёл, неустойчивым шагом, – но не далеко вперёд, как направлялся, а – назад, откуда пришёл.
ДЕСЯТОЕ МАРТА, ПЯТНИЦА
532
Сегодня приснилось, что Епифановна подаёт ему телеграмму. И он сразу почему-то понял, что телеграмма та – не простая, но – астральная. Павел Иванович взял её, она была не от руки написана телеграфисткой и не печатающим аппаратом, – а типографски. И сразу же он увидел: к ней есть и примечание, мельче, внизу. И по своей книжной привычке, большому вниманию к сноскам, он стал сразу читать не главный текст, а примечание. Однако буквы петита оказались чересчур мелки – или искажались, едва на них падал взгляд? – начинали плыть. Тогда он скорей поднял глаза на главный текст – но и тот был упущен, уже размывался. Ни слова не прочёл. И холодея, понял, что это путает нечистая сила: не хочет, чтобы люди узнали важное глубинное известие.
Проснулся.
Сон показался таким значительным – сейчас же его записать, несколько слов на листок, при ночнике, потому что потом заспится – никогда не вспомнишь.
Что-то в этом было истое: какой-то посланный нам, но не доходящий до нас смысл.
Ещё только чуть брезжило, и Павел Иванович опять заснул. Но в это утро не суждено было ему покоя. Он оказался где-то в темноте, и кто-то невидимый, стоя сбоку, взял его кисть в свою руку и стал выразительно сжимать. И он – понял это предупреждающее сочувственное сжатие: сейчас он что-то увидит, что-то блеснёт и объяснится. Сжатье сильней – и нарастало в нём чувство: сейчас увижу! – сейчас увижу! – сейчас увижу! Отчасти страх, отчасти жажда увидеть, – и проснулся судорожно.
Отдышался.
Между обоими снами была несомненная связь.
Какие-то знаки посылались, но – не разгадаемые.
Уже взошло солнце. Были те короткие минуты, когда утренний луч пробирался справа мимо стенки трубы и переходил по свешенной вязовой ветке. Иногда вестник радостного утра, иногда безжалостен он был этой резкостью освещения, беспощадно вызывавшей к жизни.
От которой Варсонофьев всё больше отставал по скорости? отодвигался по высоте?
Но время ли так впадать в старость и в отдых? В эту тревожную неделю врывалось наружное и в его уединённость. Нет, начиналась такая пора, что и старые кости ещё нужны будут в дело. Его голос ещё послушает кое-кто.