Красные и белые. На краю океана
Шрифт:
Когда человек передает другому государству все, до своей жизни включительно (а в этом и есть существо военной службы), и является кондотьером с весьма сомнительным подражанием на идейную или материальную сущность этой профессии,—> как посмотрите Вы на это, я не знаю...
Будем ждать новой войны, как единственного светлого будущего, а пока надо окончить настоящую, после чего приняться за подготовку к новой. Если это не случится, тогда придется признать, что смертный приговор этой войной нам подписан».
16 марта 18 года Сингапур
«За эти полгода, проведенных за границей, я дошел, по-видимому,
Мой отъезд на юг, Ваши письма, моя поездка в Петроград в апреле, когда я почувствовал, что война отвернулась от меня, и я решил, что и Анна Васильевна последовала ее примеру. Теперь мне даже немного смешно вспоминать свое обратное путешествие в Севастополь в вагон-салоне, свой приезд, прибытие на корабль, но тогда я был в состоянии отчаяния, а тут кругом шел последний развал и крушение всего.
17
Опять Петроград. Отъезд за границу. Лондон, теплые ночи в «одах Гольфстрим* на палубе «Пенсильвании», Чикаго дальше Іихии океан, Сандвичевы острова, Япония...
Наконец, служба Его Величеству Королю, и вот я сижу в
20 марта 18 года Сингапур
«Я оказался неисповедимой судьбой в совершенно новом и неожиданном положении.
Английское правительство нашло, что меня необходимо использовать в Сибири, в войне союзников и России, предпочтительно перед Месопотамией...
И вот я со своими офицерами перебрался в отель «Европа» и жду первого парохода, чтобы ехать обратно в Шанхай и оттуда в Пекин.
Моя миссия является секретной, хотя я догадываюсь о ее і^Пекин И Ц6ЛЯХ ’ Н ° П0Ка не буду Г0В0 Р ИТЬ о ней до прибытия
Вы понимаете, как это все тяжело, какие нервы надо иметь чтобы пережить это время, это восьмимесячное передвижение по всему земному шару...
Не скрою, я сам удивляюсь своему спокойствию, с каким встречаю сюрпризы судьбы. Я почти успокоился, направляясь на Месопотамский фронт...
Вы, милая, обожаемая Анна Васильевна, так далеки от меня, что иногда представляетесь каким-то сном,- В такую тревожную ночь в совершенно чужом и совершенно ненужном городе я сижу перед Вашим портретом и пишу Вам эти строки.
Даже звезды, на которые я смотрю, думая о Вас,—Южный Крест, Скорпион, Центавр, Арго — все чужое.
Я буду, пока существую, думать о моей звезде — о Вас, Анна Васильевна».
Анна почувствовала себя тенью без блеска, без мысли. Вся ее жизнь теперь обрекалась на жалкое прозябание в будущем. Если адмирал окажется пленником красных, то что делать ей?..
Она разворошила пальцем груду писем, в глаза кинулись строки: «Смертный приговор нам подписан этой войной. Виноват тот, с кем случается несчастье, даже если он юридически и морально не виноват. Война признает только успех, счастье, удачу... Неважно, что она сеет смерть и несет разрушения».
Радостное волнение Анны погасло, тщеславие ее насытилось любовными словами, стало и неловко, и больно: в письмах открылся ей совершенно новый, непонятный, даже страшный человек.
— Он сам назвал себя кондотьером. Он продал английскому королю ум, знание, способности, опыт и жизнь в придачу. Чужой флаг стал для него роднее русского знамени.—
Она опять взяла одно из писем, выискивая строку, обращенную к ее чувствительности.
«Моя вера в войну, ставшая положительно каким-то религиозным убеждением, покажется вам дикой и абсурдной... Страшная формула, что я поставил войну выше родины, выше всего, быть может, вызовет у Вас чувство неприязни и негодования...»
Иголочка страха кольнула ее в сердце, а страх был не за себя —за адмирала. «Я прощаю ему все, потому что люблю. Прощу и его политическое безумие, которое ведет к катастрофе. Культ войны и проповедь новых войн во имя личной любви— это ужасно! Неужели адмирал — всего лишь убийца с романтизированным умом?» Но что бы он ни сделал, какие бы страдания ни причинил ей и.людям, она прощала. Она уже беспокоилась, что эти письма могут попасть в руки его врагов. Она потрогала пальцем груду бумаги, разворошила ее. «Надо бы сжечь их, развеять пепел, чтобы ничего не осталось от этих писем, но я не могу расстаться с ними. Какая женщина уничтожит письменные свидетельства любви к себе?»
Поезд сбавил ход. Анна приоткрыла дверь купе — Колчак разговаривал с Долгушиным.
— Знаете, почему древнеримский полководец Марий плакал на развалинах Карфагена? — говорил он глухо и озлобленно.
— Видимо, сожалел о разрушенном городе...
— Смешной вы! Марий плакал оттого, что не он разрушил город. Подобно Марию, мне остается плакать на развалинах России. С русским народом случилось что-то такое, чего я не понимаю. Не могу постичь!
Адмирал посмотрел в окно, но, отшатнувшись, испуганно замахал руками:
— Что это, что это? Что там, на телеграфных столбах? Господи, что там такое?
По вагонному окну проходили двойные, тройные тени, черные, окоченевшие, страшные в своей неподвижности.
— Это партизаны. Они повешены от имени вашего превосходительства.
Золотой эшелон спешил сквозь ночь.
В вагоне не хватало места, офицеры разместились на полу. Расстелив шинели и полушубки, они перешептывались, посеревшие от страха, от горячечной, бессильной злобы. Железная печка мерцала в темноте малиновыми боками. Она была чем-то вроде угасающего солнца для кучки оборванцев, еще недавно составлявших блестящую свиту адмирала Колчака.
После Красноярска мы бешено катимся в пропасть,— сказал прапорщик с монгольской, скуластой физиономией.— Ведь это неслыханно Красноярск сдали красным по телеграфу.
Как такое могло случиться, ротмистр? — спросил государственный контролер. Он сидел в углу салона на корточках, портфель с документами лежал рядом с ним.
А так и случилось. Командующий гарнизоном, спасая свою шкуру, послал какому-то Ваське телеграмму, сообщил, что сдает город без боя,— зло ответил Долгушин. — Самое идиотское в телеграмме — вопрос о том, кому он сдается. Васька резонно ответил — у него нет ни чина, ни звания. Он-де солдат.