Красные и белые. На краю океана
Шрифт:
Материалисты болтают — человека вывела в люди обезьяна, а я говорю —все звери, все птицы, и гады, и земля, и вода, и солнце протащили нашего брата в люди. Французский феодализм ко дню революции сгнил так же, как сегодня русская монархия. Николай Второй с тенью Распутина — это чудовищно!
Распутин съел и божественный авторитет царской власти и монархические чувства, и наше достоинство,—соглашался Іухачевскии,— но и кроме Распутина есть причины, толкающие монархию в бездну. Одна из самых сильных —вот эта война.
Сколько вам лет, месье Тука?
— Двадцать третий. А что?
— Завидую! Мне
— В семнадцать лет я клялся, что к двадцати пяти буду генералом. А если нет — застрелюсь. Срок приближается, но стреляться?.. Сейчас меня больше соблазняют поэзия и музыка, а не военная слава.
— Поэзия —это цветенье души человеческой,—произнес Мейзерак.
Март семнадцатого года обрушивался на старинную крепость морскими ветрами, сырыми метелями. В казематах было холодно, пленных угнетали тоска и бездействие. Немецкие газеты, случайно попадавшие к пленным, писали о сокрушительных победах кайзера над Францией, над Россией.
— Нигде не лгут с таким бесстыдством, как на войне и на охоте,— презрительно говорил Мейзерак. — Боши — фанатики, и победы и поражения у них приобретают сверхъестественный смысл. Тевтонская добропорядочность ходит в военном мундире, застегнутая на все пуговицы. — Мейзерак вскинул тоскливые глаза на запотевшее окно.
На решетках белым мхом нарастал иней, по стенам каземата зеленела плесень. Тухачевский провел пальцем по камням — в оставшемся следе появилась вода.
— Даже стены плачут по нашей неволе, а мы уже свыкаемся с ней. У меня стала гаснуть мечта о побеге.
— Немцы теперь вешают за побег. Вчера казнили английского моряка, мне об этом сказал комендант. Приговоренного на виселицу сопровождал поп.
— Церковь питает отвращение к крови, поэтому отцы инквизиторы сжигали еретиков на кострах,— начал в шутливом тоне Тухачевский, но шутки не вышло. Невозможно смеяться над смертью.
Как-то хмурым утром Мейзерак вбежал необычайно взволнованный.
— В России революция! Николай Второй отрекся от престола!
В его голосе, веселом необычно, слышался металл, и Тухачевский отозвался восклицанием:
' — Да здравствует Его Величество — русский народ! Вы принесли невероятную новость, месье. Но откуда?
— От коменданта. Он полагает, что теперь Россия станет на колени перед его кайзером.
Крепость гудела, как пчелиный улей перед роением. Русские новости обсуждались в казематах, на прогулках, комментировались и пленными и охранниками. Комендант даже спросил Тухачевского, кто станет теперь править Россией.
— Это известно только одному богу. — Тухачевский в упор разглядывал коричневые, разрисованные белыми прожилками щеки коменданта. Казалось, комендант носит какую-то влажную маску.
Мейзераку же Тухачевский сказал:
— В России революционная буря. При первом удобном случае убегу.
— Буду счастлив вашей удачей. Между нами возникла хорошая общность идей.
— Да, да, вы правы! Великая французская революция установила эту связь через декабристов.
— О, декабристы! Их имена в новой России вспыхнут ослепительным светом,— восторженно сказал Мейзерак.
На следующий день он принес новое сообщение:
— В России создано Временное правительство. Вы не знаете, кто такой
Мейзерак ушел во двор. Тухачевский прилег на койку. Необыкновенные события в России требовали размышлений, но фактов было мало, слухам он не верил. «Отречение Николая Второго, Временное правительство... Неужели в России распалась связь времен?»
Вечером Мейзерак торопливо шептал:
— Мне нужна ваша помощь, Тука. Сегодня ночью я бегу, но успех зависит от вашего согласия.
— Чем могу быть полезен?
— Я избрал идиотский вариант исчезновения. После'ужина из крепости вывозят всякий хлам, в том числе ящики из-под бисквитов. Я раздобыл немецкий мундир, переоденусь и спрячусь в ящике. Меня выбросят за ворота, и я — вольная пташка.
— Чем я-то могу помочь?
— На проверке отзовитесь за меня. Пока начальство хватится, я буду далеко. Понимаю — дело рискованное, на вас обрушит свой гнев комендант...
— Сделаю все, как вы просите,— сказал опечаленный Тухачевский.
— Вы благородный человек, Тука! Никогда не забуду вашей услуги.
Всю ночь пролежал Тухачевский на койке Мейзерака, одевшись в его мундир, накинув на плечи его шинель. Утром на проверке он отозвался за лейтенанта.
Его бросили в подземный карцер. Он упал было духом, преувеличивая все свои несчастья, как это бывает в трагических обстоятельствах. Он лежал на койке, привинченной к полу, под ногами плескалась гнилая вода, с потолка падали капли. На душе было пасмурно, ум работал вяло, желанная свобода обратилась в бесконечно далекую точку, еле мигающую из темноты. «Свет равноценен свободе, но он не является из сгущения тьмы. Светит все-таки солнце». Расплывчатая эта мысль не приносила утешения. «У меня есть терпение и выносливость, а ведь ими во многом определяется успех»,— изменил он ход своей мысли.
В карцере слоилась темная тишина, и он понял: молчание тюремных стен говорит больше, чем самые дикие крики.
Из карцера вышел он в начале мая, месяца струящихся трав, и сразу попал на этап. Штрафников переправили в городок Вормс, у швейцарской границы.
«Все лагеря одинаковы, хороших нет и не будет»,—решил Тухачевский, закидывая на верхнюю нару узелок с бельем, веревочными чунями и осматриваясь. Человеку с воли был бы невыносим дощатый, вонявший нечистотами барак, но он уже привык к отвратительным запахам. Тюремщики лишали пленных всего чистого, ясного, красивого, но одного они не могли отнять у них —альпийских вершин, стоявших в небе, подобно недвижимым облакам. Величие гор успокаивало, мощная их красота воодушевляла.
— Горные вершины здесь говорят с самим богом,— сказал Тухачевский, разглядывая Альпы из дверей барака.
— Зазнались, подпоручик, не узнаете? — раздался насмешливый голос.
Чья-то рука опустилась на его плечо, он обернулся — перед ним стоял капитан Каретский.
— И вы здесь? — поразился Тухачевский, целуя небритую щеку капитана.
— Поймали тевтонские рыцари и загнали сюда. Вас за побег, разумеется? — простуженно кашляя, спросил капитан.
— На этот раз за помощь другому. Он-то, кажется, скрылся, а меня — в штрафники.