Красные и белые
Шрифт:
После самогона у всех разрумянились лица, развязались языки. Разговор стал непринужденным и общим: каждому хотелось сказать что-то свое, если не значительное, то хотя бы интересное.
— Я только что слушал, как пулеметчик Ахмет Аллаху молился. Что ты, Чевырев, своих партизан от бога не отучишь? — шутил Азин, очистив и круто посолив картофелину.
— Пусть молятся. Мне недавно самому пришлось намаз совершить, широко улыбнулся воспоминанию Чевырев.
— Да ты шутишь, ты же коммунист, Чевырев…
— А все же пришлось. Мои татары курбан-байрам праздновали. Все встали на колени, склонили головы, прижали руки к сердцу. Только один я, как
— Коммунист совершил намаз, а? Может ли красный командир молиться богу, а? — блестя глазами, спрашивал у всех Азин.
— Ради революции допускаю! — сказал Дериглазов. — Я как-то хлебный поезд отправлял. Кулаки железнодорожный мост через речку взорвали, а у меня в отряде двадцать бойцов. Как мост восстановишь? Вокруг в деревнях живут одни татары, вот я и собрал в мечети всех мулл. Глубокочтимые, говорю, вы верные ученики Магомета и знатоки корана. А известны ли вам последние слова пророка, сказанные перед смертью?
«Как мы станем править народом, если ты уйдешь от нас?» — спросили его ученики.
«Создайте совет и через совет управляйте», — ответил пророк.
Вижу, кивают башками муллы. Глубокочтимые, говорю, пришло время, и по всей России возникли Советы, о которых говорил Магомет. Скажите народу, что надо помочь Совету и его защитникам. Пусть правоверные отремонтируют мост…
— Но это же демагогия! — воскликнул Лутошкин.
— А что такое демагогия? — повернулся к нему Чевырев.
Игнатий Парфенович находился в блаженном состоянии духа: командиры то и дело обращались к нему за разъяснениями, призывали в свидетели своих споров: общее внимание льстило старому горбуну. Сейчас Лутошкин удивлялся не невежеству Чевырева, а его откровенному признанию в невежестве.
— Я ведь бездонный дурак, — с обезоруживающей улыбкой продолжал Чевырев. — Совершенно ничего не знаю. Вот слышал слово — философия. Для чего такое слово? Какой в нем смысл, поставь к стенке — не отвечу.
— Философия — наука о познании мира, в котором мы живем, и о познании самих себя как живущих, — весело объяснил Игнатий Парфенович. — Вопросами познания мира и человека занимается философия, но, по-моему, она никогда не разрешит их.
— Философы только тем и занимались, что объясняли мир, а мир надо переделать, — ввязался в разговор Азин. — Так говорил Карл Маркс.
— Маркс требовал от философов действия, я же хочу, чтобы они размышляли.
— Бессильные и безвольные личности не переделают мира. Воля без решимости хуже бессилья, — сказал Азин.
— Согласен, бессилье приводит к отчаянию, но и отчаянье иногда порождает силу, — не отступал Лутошкин. — Но это уже безумство храброго отчаяния.
— Безумство храбрых — вот мудрость жизни! — патетически произнес Азин.
— Неправда! — отрезал Лутошкин. — Безумство даже самых храбрых не было и не будет мудростью жизни. — Лутошкин вышел из-за стола, оперся спиной на вагонную стенку. — Вы, юные мои люди, верите в каждую красивую фразу. А вам следует знать: абсолютной и обязательной правды для всех нет! Каждый сочиняет свою правду. Есть господь бог — это правда поповская. Нет бога — ваша правда. Боги — всего лишь выдуманные попами идолы для обмана верующих, говорите вы. Хорошо! Пусть так! А сами вы, как и верующие, поклоняетесь идее коммунистического общества. Думать не хотите нужно ли людям общее
— Я не зря вам советовал податься к белым, — сердито перебил горбуна Северихин. — Теперь в самый раз перекинуться к ним, — мрачно добавил он, отставляя стакан. — Мы еще можем, усмехаясь, выслушивать ваши рассуждения, а потолкуйте-ка с красноармейцами. Скажите-ка им, что к счастью стремиться глупо. Не знаю, что тогда спасет вашу душу, Игнатий Парфенович.
— Почему вы в каждом моем слове ищете враждебность? Почему отказываете мне в праве на самостоятельную мысль? Это очень опасно лишать права на мысль, — защищался Игнатий Парфенович.
Азин, досадливо закусив нижнюю губу, поглядывал на Лутошкина, на Северихина: было неприятно, что Северихин задирает Игнатия Парфеновича. Шпагин сидел с непроницаемым видом, Дериглазов скручивал цигарку, Чевырев улыбался. Стен смотрел в потолок, сразу утратив интерес к спору. Лишь Шурмин, с восемнадцатилетней жадностью ко всему интересному, шумно вздыхал.
— Хорошо иметь знания! Грамотный любого тюху-матюху на лопатки положит. А какой из меня командир, ежили я трех классов церковноприходской не кончил? Я, что такое траектория, не понимаю. Мне толкуют — пуля летит по траектории, а я только ушами хлопаю, — снова заговорил Чевырев.
— Ты сорок суток отбивался от ижевцев, а ведь их силы десятикратно превосходили твои, — заметил Азин.
— Так это же до первого умного генерала. А разве ты не прочь поучиться? И у тебя, думаю, военные знания не ахти?
Азин хотел признаться, что и он — военно необразованный, но мелкий бес тщеславия удержал его. И он вдохновенно соврал:
— Я Елисаветградское училище окончил. Как-никак, а капитан царской армии. — Почему он назвал Елисаветградское училище, для чего присвоил чин капитана, Азин не мог бы объяснить и самому себе. Просто взбрело на ум, к тому же хотелось увидеть, как среагирует на его хвастовство Чевырев.
…Азин еще не выбрался из короткого сна, но сентябрьское утро с бесконечными заботами уже проникало в ум. В дверях купе появился Стен, завертел головой, не зная, будить — не будить командира.
— Ну, что тебе? — сонно спросил Азин.
— Проситель какой-то. Старик-татарин.
— Что надо татарину?
— Подай ему командира — и только.
— Ну позови его.
Тотчас же в дверь протиснулся татарин в изодранном бешмете, настороженно остановился у двери.
— С чем пожаловал, старина?
Татарин снял засаленную тюбетейку, обтер ею лысину и быстро-быстро заговорил, мешая татарские слова с русскими:
— И чево я теперь стану делать? Избу мою чисто-начисто сдуло. Детишки без хлеба, баба померла, да успокоит Аллах ее душу. Куда мне теперь деваться, скажи? Нет, ты скажи?
— Постой, я ничего не понимаю…
— Ты Агрыз брал? Брал. Вот твоя пушка начисто сдула мою избу…
— Ничего не попишешь, отец, война…
— Война войной, а где мне жить, скажи? Почему так: белый ходил сарай сгорел, красный пришел — изба горит? Баба помирай и внуки, по-твоему, помирай? А мне сапсем помирать надо? Бедному человеку не стало житья! А почему, скажи? — старик сцепил на рваном бешмете скрученные, как вишневые сучья, пальцы.