Кража
Шрифт:
— Часует! — определила Ульяна и наклонилась к уху Мазова: — Сусе-ед! Ты слышишь меня? Сусе-ед!..
Мазов шевельнул вывернутыми красными веками, перестал бредить.
— Попа тебе надо? Один есть тут. В таинстве он. На бирже работает. Без ризы, правда, в телогрейке, но все же пособорует, причастит, все требы честь по чести справит… Верного человека пошлю, Ибрагимку.
Мазов разлепил глаза. Пробуждаясь, глядел на Ульяну, на Толика. Начал подниматься, пытаясь ухватиться руками за что-нибудь. Толик подставил ему плечо. Прадед замахнулся огромным немощным кулаком и, смрадно дыша перегорелой во рту кровью, тонко закричал:
— По-о-оп!
И закашлялся, зашелся так, кто кости в нем забрякали. Криком этим подавил последний вздох Мазов. Он не потянулся, не выпрямился. Видно, детская кровать не дала ему распрямиться. Грузно лежал он, будто выпиленный из лиственницы, суковатый, витой кряж, от которого отскакивает топор, а зубья пилы на нем ломаются, как орехи. Таких кряжей за ненадобностью много валяется на лесосеках и новостройках.
Какое-то время еще текла изо рта Мазова струйка крови, прожигая насквозь подушку. Потом загустела кровь. Начали западать черные губы в черный его рот.
Он еще не остыл. Но его уже понесли из сушилки. У порога со стуком уронили. Ибрагим, помогавший нести старика, закричал что-то по-своему, засверкал глазищами. Толик подскочил помочь, поддерживая шишковатую голову прадеда. Голова сламывала жилистую шею. Затверделый кадык Мазова торчал, как кремень.
Толик попытался защипнуть глаза прадеда. Но веки его уже пристыли к глазницам. Как только мальчик убрал пальцы, глаза старика снова заблуждали в темноте.
Поежился Толя, отошел к сушилке, в мерцающую тень, и прислонился спиной к стене. Мальчишка еще не понимал смерти и не боялся мертвых. Да и привык он к ним в сушилке, как привык к снегу, к пурге, ко всему, что каждодневно было вокруг него.
Прикрытый тенью стены, в заветрии, он стоял и с любопытством глядел на прадеда. В коротких полосатых исподниках старик словно бы прикорнул на искрами пересыпанном снегу и казался при этом колеблющемся сиянии, в этом морозном мире стареньким-стареньким старикашкой.
И трудно верилось во все, что рассказывала об этом старикашке тетя Уля.
— Характерный, ой характерный был суседушка! С мельницы идет — еще верста до дому, а в избе чихнуть боятся. Однова, это уж как мельницу и коней у мазовских отняли, увидел он на полосе Гошку Скоковского, пахал тот на мазовском чалом жеребце. Для выезда держал Яков Маркович жеребца-то. Сядет в кошевку и, не успей ворота отворить, вышибет, а потом материт за поруху. И вот завидел Гошка Мазова-то, а язва тоже, и ну по храпу жеребца, ну по храпу! В дыбы жеребец, ревет, к Якову Марковичу из шлеи рвется. И что ты, матушки мои, старик ведь уж был, Мазов-то, преклонный старик, а силищи в нем, силищи! Сгреб он Гошку, как кутенка, — и раз хомут на него! А потом пристегнул его к плугу и погнал. Лупит и гонит, лупит и гонит. Допахал ведь борозду-то на Гошке! Допахал и бросил, а у него кровь ротом и ушами…
А гулеванить Мазов-то как любил! Э-э-э-э, да все с куражом, все с норовом чтобы. Он ить, почитай, на всех свадьбах посаженным отцом перебывал. Не пригласи-ка! Колдуном его считали на селе. Колдуно-ом, колдуно-о-ом! И что ты, матушки мои, прибудут на мельницу к нему — уважит, хоть на тройке, хоть на одной лошаденке, не откажется. Но коли на тройке разоденется: сапоги до пахов, картуз хромовый, рубаха плисова — все честь по чести, и всю он избу свадебну червонцами забросает, ну, а коли на одной лошаденке, да без колокольцев, в мельницкой одеже явится и муки из штанов натрясет, холера…
— Вот те и Яков Маркович! Вот те и дедушка Мазов! И тебя нрав-то его коснулся, да, слава Богу, краем одним только. Ты в отца свово пошел, в Светозара Семеновича, а он ведь вылитая бабушка Антонина, из капельки в капельку прямо. И помучилась же ангелица светлая, перестрадала женщина ясная от него, большеголового, ой перестрадала, царствие ей небесное…
И вот он, и в самом деле большеголовый, тяжелый, из занюханного самохода превратившийся во властного, грозного хозяина, лежал теперь поверженный, скрюченный под чужим заполярным небом. В черный провал его рта падал снег. Толик все ждал, что прадед вот-вот сглотнет снег. Но тот ничего не сглатывал, и скоро снегом заткнуло, словно ватою, темный рот, засыпало глаза, уши, все лицо Мазова, и он сделался похожим на елочного деда мороза. И Толик решил, что напрасно он побаивался прадеда. И бороды его колючей зря боялся. У Мазова, того еще, деревенского Мазова, была такая привычка сграбастать правнука и потереться щекой об его щеку. После этого саднило лицо, будто от колючей боярки. Так прадед шутил.
За сушилкой послышались говор и кашель. По простуженному и оттого резкому голосу Толя узнал Ступинского. Он каждую ночь обходил бараки.
— Староста! Где староста?
Староста негромко и мрачно отозвался. Ступинский шагнул в отсвет, падающий из окна. Не заметив Толю. съежившегося у стены, нагнулся над Мазовым, смахнул перчаткою снег с его лица, дождался яркого всполоха сияния, должно быть, узнал старика и достал из кармана носовой платок. Закрыв платком лицо Мазова, Ступинский вынул портсигар, размял папиросу.
— Остался у Мазовых кто-нибудь еще? — спросил он, прикуривая.
— Малец остался, Толька, — ответил староста.
— Сберег прадед, — задумчиво сказал Ступинский. — Не хотел, видно, чтобы род его с земли исчез. Овощи из нашей столовки тайком брал. Это Мазов-то! — Ступинский наклонился, сложил руки Мазова на груди, почти ломая их — руки уже схватились от мороза в локтях, — и сказал: — Да-а, целая эпоха ушла с этим матерым дедом!
Толик, близко стоявший от Ступинского, услышал все, что он говорил, и ждал, не скажет ли он еще что-нибудь. Но Ступинский задумался, сжег папиросу до мундштука и не заметил, как глотнул горячего дыма. Отплевываясь, он кинул папиросу в снег. Брызнули по косогору искры.
— Заберите покойного, — приказал Ступинский следовавшему за ним военному. — Схороните как следует.
Где мальчик?
— Здесь я, дяденька, — отделился от стены Толик.
— Жалко дедушку?
— Жалко, дяденька. Всех жалко.
Ступинский взглянул на мальчика, поднял воротник его шубейки.
— Та-ак, значит, жалко? — И тут же встряхнулся, натянул перчатки. Придется тебе, Анатолий Мазов, со мной идти. В другом месте жить придется. — Взяв Толика за руку, он повел его за собой и уже издали, почти из-за угла, крикнул старосте сушилки: — Вычеркните его из своих списков!
Староста что-то мрачно буркнул в ответ и, поеживаясь, вернулся в сушилку, а военные подогнали подводу и закатили на нее мерзлое тело старика Мазова. Подвода скрипнула. Тронулась лошадь. Быстро побежала вниз по глубоко занесенному снегом откосу.
Толя приостановился, провожая прадеда взглядом, а потом перевел взгляд на тусклые, залепленные снегом окна сушилки, как-то ушибленно сгорбился, быстро-быстро побежал впереди Ступинского, потому что тропка была узкая и рядом идти им было невозможно.