Креативщик
Шрифт:
ГУМИЛЕВ: Если у меня и есть талант, то принадлежит он не мне, а Богу. И я не волен распоряжаться им по своей прихоти.
АГРАНОВ: Вот-вот! В том и штука. Ваш талант принадлежит вашему богу. Ваш бог не позволит вам использовать талант на пользу рабоче-крестьянского дела. А всякий талант, который работает не на нас, обречен работать против нас. И потому талантливость является не смягчающим, а отягощающим вину обстоятельством. Если зло совершается вдохновенно и талантливо, это во сто крат хуже, чем если бы его творили бездарно. Предположим, грабитель банков проявляет в своем преступном ремесле недюжинный
ГУМИЛЕВ: Зачем вы меня сюда вызвали? Чтобы все это сказать? Чего ради тратить время?
АГРАНОВ: У меня время есть. Зато у вас его больше не осталось. Нина, всё записала? Увести!»
«Рыболов» сам на себя удивился:
«Оказывается, стенографистку звали Ниной! Я совершенно забыл. А теперь выплыло. Всё, на этом запись странного допроса заканчивается. Интересно, правда?»
Лысый мужчина слушал рассказ, давно уж позабыв о первоначальном скептицизме.
«Вы должны повторить еще раз текст стенограммы. Я запишу! Тут драгоценно каждое слово! – сказал он взволнованно. – На диктофон. Если все это… Вы не имели права столько лет утаивать такое важное свидетельство от публики! Как вас все-таки зовут? Где именно хранится личный фонд Агранова? Мало ли, что он засекречен. Тут нет никакой государственной тайны! Этот документ имеет огромную культурно-историческую ценность. Один мой коллега вхож к Матвиенко. Нужно попробовать через нее. Уверен, она поможет! А если нет, найдем другой ход!.. Да включайся же ты, черт тебя дери!»
Он говорил сбивчиво, сыпал идеями и вопросами, не дожидаясь ответа, а сам пытался включить диктофон на мобильном телефоне.
«Аккумулятор сел! Что за мистика! Я только вчера его подзарядил!»
«Бывает. – „Рыболов“ слегка зевнул – как это делают воспитанные люди, то есть не размыкая губ и лишь слегка раздув ноздри. – Они всегда садятся в самый неподходящий момент».
«Здесь на углу салон связи. Я куплю новый аккумулятор. Пойдемте!»
Филолог вскочил.
«Идите-идите. Я посижу».
Любопытство, с которым «рыболов» впился в нового слушателя, испарилось без следа. Он больше не смотрел на лысого мужчину. Озирался вокруг, поглядывая на прохожих.
«Вы не уйдете? – робко спросил филолог. – Я вернусь через десять минут».
«Слово „рыболова“. Буду сидеть, как приклеенный».
Ободренный обещанием, мужчина быстро пошел, почти побежал по аллее. Перед тем, как повернуть на дорожку, что вела к выходу из парка, он обернулся – и остолбенел.
Скамейка была пуста. Позабытая (а может быть, оставленная за ненадобностью) трость поблескивала рогатым серебряным набалдашником.
12:55
Филолог поразился бы еще больше, если б видел, какую штуку вытворил незнакомец, едва остался один.
Он вскочил на ноги, развернулся вокруг собственной оси на каблуке, потом подпрыгнул, шутовски передернув в воздухе ногами, и с подскоком улепетнул в ближайшие кусты.
В зарослях он пропартизанил, однако, недолго. Прошел, раздвигая ветки, метров сорок или пятьдесят, а потом его окликнули.
«Простите, можно вас на секунду?»
Кто-то, находившийся по ту сторону живой изгороди, услышал хруст сучьев и позвал невидимого прохожего.
И тот немедленно высунул из зелени свою беловолосую голову.
Оказалось, что звал его инвалид в кресле – которого внучка прикатила в тень и там оставила. Рядом журчал маленький фонтан: черный бронзовый мальчик выдавливал из утки струю воды.
«Молодой человек, не могли бы вы переместить меня под те деревья? Тень ушла, голову печет. Если вас не затруднит».
«С удовольствием».
Альбинос не удивился, что его аттестовали «молодым человеком». Теперь, особенно по контрасту с немощным старцем, он в самом деле выглядел молодым и свежим. Их запросто можно было принять за престарелого родителя и сына, причем не из ранних детей. И волосы у него – в ярком солнечном свете на этот счет не оставалось сомнений – были именно что белые, а не седые.
«Внучка моя вертихвостка, – ворчал дед, пока его катили. – „Я скоро“ – и пропала. Вечно одно и то же! Пожалуйста, раз уж вы такой добрый самарянин, отвезите меня подальше, вон к дубу. Оттуда тень уж точно не уйдет. Мне с моим давлением солнце совершенно без интересу. Прав Екклесиаст: ничего там, под солнцем, нового нет».
Сказано было в шутку, но «самарянин» ответил очень серьезно:
«Ошибочное суждение. И между прочим, вредное. Под солнцем нет-нет да и происходит что-нибудь новое».
Старец запрокинул голову, чтобы получше рассмотреть своего благодетеля.
«Э-э, голубчик. Вам сколько лет? Максимум сорок. Уж поверьте восьмидесятилетней руине. Прав царь иерусалимский. Что было, то и будет. Что делалось, то и будет делаться, и нет ничего, абсолютно ничегошеньки нового под солнцем. Как это там? „Бывает нечто, о чем говорят: „смотри, вот это новое“; но это было уже в веках, бывших прежде нас“.
«Было. За одним исключением».
«Каким, позвольте спросить?»
«В веках не было нас с вами».
Они уже были под огромным ветвистым дубом, на котором совсем недавно распустились до безвкусия яркие листочки – будто кто-то размалевал старое-престарое, морщинистое лицо хулиганским макияжем.
Инвалид сдвинул рычаг на кресле, чтобы развернуться к собеседнику.
«Что вы хотите этим сказать?»
«Нет ничего нового под солнцем, кроме каждого отдельного человека. Например, вас. А значит, всё под солнцем новое. Вы родились – и мир обогатился на одну душу. Вы умерли – мир вас лишился».
Сидящий печально усмехнулся.
«Сомневаюсь. Ничем особенным мир благодаря мне не обогатился и ничего особенного не лишится, когда меня не станет. Я в последнее время вот о чем думаю. Поразительно, как мало успевает понять человек о жизни и о себе самом. Даже если дожил до глубокой старости. Сколько мне осталось-то? С полморковки. А ведь я почти ничего не знаю. Кто я? Какой я? Что всё это значило и зачем оно было? Столько вокруг всего происходило неочевидного и значительного, а я, вместо того чтоб внимательно смотреть и слушать, 80 лет отвлекался на ерунду. Всё проморгал, прохлопал. Как в школе. Вроде отсидел за партой, сколько положено, но на уроках дрых да лоботрясничал. Так троечником и уйду в большой мир. В смысле, на тот свет. Сейчас вот и хотел бы что-то поправить, а поздно. Инсульт-батюшка, гипертония-матушка. Не жизнь, а сплошной памперс…»