Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— Ему все не нравится: от красноармейских обмоток до наших пушек. Что это?
Ольга вдруг легла на траву и заплакала:
— Я не хочу больше твоих рассуждений! Не хочу, не хочу! Слышишь? У него ордена — как можно?..
— Олюшка, долг выше наших желаний. Ну хватит, Олюшка! Ты всегда была умной. Что же делать, если мир расколот и трещина проходит по самому твоему сердцу? Иногда человек и сам не знает, куда идти. Ну хватит. Успокойся. Пойдем к ним.
— Оставь меня одну! Оставь!
— Я знал, что эта сегодняшняя наша поездка всех нас перессорит, — уходя от становья, сказал Коровин и, подобрав
Вечером опять ели свежую рыбу, пили водку и жгли большой костер. С реки брал теплый упругий ветерок, он раздувал стрелявший костер, бодрил тугое языкастое пламя. После долгого дня все устали и, разомлев от жары и пищи, вяло переговаривались. Спать ушли на катер.
У потухающего костра осталась только Коровина, Ольга решила ждать рассвета без сна. Она уже забыла о всех дневных размолвках, весь вечер пела, смеялась, но вот, оставшись наедине, опять загрустила какой–то легкой, неизъяснимой грустью. Ей вдруг показалось, что она разлюбила своего мужа. И случилось это именно сегодня. Боясь поверить самой себе, Ольга с покаянными слезами в глазах ушла на катер и принялась горячо целовать спящего на скамейке палубы мужа. Коровин, разбуженный ласками жены, обнял ее, но она отстранилась и неожиданно для себя сказала:
— Какой–то удивительно нескладной вышла паша поездка… Муза Петровна! Муза Петровна! — закричала вдруг Ольга, — Давайте уедем. Сейчас же, Муза Петровна! Я хочу домой!
А над рекой и лесом уже занималось утро. Все небо было залито молодым, ядрено–выспевшим светом, и берега, и кусты на них, н старые сосны по крутоярам вдруг раздвинулись, уступив место розовым потокам света. Зелень деревьев и трав посвежела, облитая теплым заревом восхода, и крепче повеяло дурнопьяном от бузины, черемухи, горькой осины и молочая–травы…
Вдруг из салончика распахнулась дверь, и на палубу с револьвером в руках выскочил Заварухин:
— Разве вы не слышите — стреляют?! Это же ищут нас!
— Я что–то вроде слышал, — согласился Коровин и, перехватив в глазах Заварухина тревогу, озаботился — Надо ехать домой, товарищи!..
— Да что вы, право, как настеганные! — с неторопливой рассудительностью сказала Муза Петровна, выходя на палубу, и засмеялась: — Это же пастухи кнутами щелкают. Вот уж, право, пуганая ворона куста боится!
Где–то на той стороне, за крутояром и старыми соснами на нем, снова раздались два хлопка. Это были винтовочные выстрелы. Муза Петровна хорошо их услышала, и сердце у ней вдруг сорвалось, замирая и слабея, закатилось куда–то вниз. Заварухин, прислушиваясь к паузам, сделал три выстрела. И тотчас ему отозвались тремя выстрелами: сомнений не было — их ищут.
Пока заводили мотор и разворачивали катер, на той стороне в прогалине между кустами показались два верховых с запасными конями под седлами. Заварухин и Коровин сразу же в запасных узнали своих лошадей и, как только катер коснулся берега, мигом спрыгнули на землю и торопливо стали взбираться на крутояр. Коровин, цепляясь за кусты, поднялся первым и подал руку подоспевшему Заварухину. Уже сев в седло, Заварухин подъехал к самому срезу берега и крикнул каким–то слабым, подсекшимся голосом:
— Давайте домой, Музочка! Быстрее домой. Война!
IV
За ними плотно
Чтобы не стереть ног, Николай упросил старшину выдать ему из домашних вещей рубашку, которую он разорвал на две половины и доматывал их к белым армейским портянкам. Всякий раз, когда он брал в руки остатки от этой клетчатой рубашки, на него наплывали воспоминания.
— Охватов! Тебе что, подавать особую команду? — кричал старшина Пушкарев и, по какой–то дурной привычке приподнимаясь на носках, щелкал каблуками крепких окованных сапог.
А Охватов весь вздрагивал, терялся и не сразу умел понять, что от него требуют. Та же медлительность н задумчивость мешали Охватову и на занятиях: его толкали, над ним посмеивались, чаще других заставляли ползать по–пластунски. Командир взвода лейтенант Филипенко, рослый, широкогрудый детина с большими красными руками и тяжелой челюстью, играя щеками, приказывал:
— Боец Охватов, выйти из строя.
Когда Охватов становился перед строем, Филипенко кидал свои руки за спину и, покачиваясь с носочка на пятку, заглядывал в лицо бойца:
— Охватов, ты почему такой? Будто тебя окормили.
— Его во сне ладили, товарищ лейтенант, — вставил Глушков.
Филипенко, сделав вид, что не слышал реплики, только чуть дрогнули в улыбке уголки глаз, продолжал допытываться:
— Что молчишь? А известно тебе, боец Охватов, что на днях приказ пришел: которые больно тоскливые, отправлять домой?
— Шутите, товарищ лейтенант, — улыбнулся Охватов, и все увидели, что у него простая, бесхитростная улыбка, и тоже стали улыбаться, будто впервые узнали человека.
— Верно, Охватов, шучу, и, знаешь, шучу с легким сердцем.
Филипенко умолк вдруг, прошелся вдоль строя, задумчиво облапив свой большой подбородок. Взвод присмирел.
Далее Филипенко уже говорил не столько Охватову, сколько всему взводу, зная, что сила его слов в том и состоит, что их слышат все.
— И знаешь, почему я шучу с легким–то сердцем? Потому как верю, что из тебя, Охватов, выйдет первостатейный боец. Да. Самый заправский. А теперь о настоящем приказе. В полку формируется рабочая рота, и мне приказано направить в нее двух человек. Пойдешь ты, Охватов, и ты, Батраков. Вот двое и пойдете.
Может, там легче будет, а может, трудней — это уж для кого как.
— Тогда и меня направьте, — заступился Малков за друга. Неумело, с вызовом у него получилось.
Подал свой недовольный голос и Глушков:
— Обязательно надо из нашего взвода.
Лейтенант Филипенко решительно и строго расправил плечи, срезал твердым взглядом Малкова и сказал, не возвысив голоса:
— Вы что, на колхозных посиделках? Тебя спрашиваю, Малков. Так вот, за длинный язык, Малков, два наряда вне очереди. И тебе, Глушков. Не подпевай.