Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]
Шрифт:
Работа топильная, прямо скажем, не из лёгких — необходимо загодя натаскать со двора поленья на три огромные печи. Зимою сбить с них снег и наледь. Очистить печи от золы, вынести её и высыпать в зольный ящик. На кухне под присмотром настрогать лучину для растопки. Топоры, ножи в палатах, естественно, не водились. Вставал я к запарке котлов — затемно — ранее всех, чтобы к одиннадцати-двенадцати дня нагреть печи. В дни лютых морозов приходилось их подтапливать ещё и по вечерам.
Колонистские подельники были гораздо суровее и жесточе, чем в разных приёмниках. Субординация у них соблюдалась абсолютно. Вся блатная цепочка хорошо прорисована
— пахан;
— воры в законе;
— ссучившиеся воры;
— шестёрки;
— фраера;
— петухи-парашники.
Всё как в настоящем государстве, только под крышей бывшего скотского двора.
От унижений и побоев меня опять спасало ремесло. Колоду цветух, нарисованную на Вологодчине, мне удалось пронести в колонтай — сказался большой ныкальный опыт. Эта колода в первый же день попала в руки пахана нашего скотского амбара, и он к ней прикипел. На другой день за завтраком похвастался перед блатными других амбаров и велел мне изготовить ещё две колоды. Так я превратился в придворного художника паханствующих блатных. От рисования карт недалеко и до татуировок. Вскоре на руке моего начальника появилась выколка — крест на могилке с надписью «Не забуду мать родную». Выполнена была по всем японским правилам восемью иголками. Качество работы несравнимо ни с одной наколкой всего колонтая. Ко мне выстроилась очередь. Дрова к печкам я уже не таскал, мои руки берегли.
Умение делать профили вождей в этой трудовой исправиловке также пошло в ход. Пахан хвастался мною перед своими подельниками, собирал толпу непосвящённых и приказывал:
— А ну, Тень, сделай Лыску!
Или:
— Согни Усатого.
Я на виду у всех фигачил заказ — к тому времени я так наловчился, что гнул проволочных вождей с закрытыми глазами.
На государство я тоже работал по красильным делам. Лачил и красил мебель, которую изготавливали обитатели колонтая. Мебель предназначалась для внутреннего пользования в системе НКВД.
В декабре 1951 года я простыл и стал подозрительно кашлять, а так как про меня в досье стояла запись «слаб лёгкими», был спрятан в изолятор колонтая. На четвёртый или пятый день медбрат, курат-хуторянин между прочим, разбудил меня, сказав, что за мною пришли, помог одеться и вывел из палаты, сдав охраннику. Тот проверил по бумаге мои «кликухи» и велел идти перед ним в контору начальственного управления колонтая, находившуюся в барском доме. Пройдя вестибюль по диагонали, мы остановились в коридоре у первой двери. Вохрик, приняв стойку, уважительно постучал в роскошную филенчатую дверь. Ему велели войти, вернее ввести меня. Открыв дверь, мы с ним вместе оказались в бывшем баронском кабинете, стены которого были одеты в тёмные деревянные панели, отделанные резными филёнками. Потолок того же тёмного дерева, кессонированный резными балками. Я, забыв про всё, застопорился, разглядывая это богатство. Вдруг на меня заскрипел начальственный голос:
— Что зыришь, пацан? Нравится?
Я опустил гляделы с потолка и увидел перед собой незнакомого военного дядьку в голубом оперении на погонах и фуражке, лежащей на зелёном сукне столешницы. На погонах красовалась одна звезда. «Майор, — подумал я. — И зачем я ему нужен? Я для него ведь никто». Вертухай за моей спиной отдал честь и исчез за дверью, оставив меня одного подле громадного тёмного письменного стола баронского происхождения и высокого голубопогонника за ним.
Майор сел за стол, положив
— Фамилия?
— Кочергин.
— Имя?
— Эдуард.
— Отчество?
— Степанович.
— Кого из родных своих помнишь?
— Матку.
— То есть мать?
— Да.
— Как зовут её, помнишь?
— Матка Броня.
— Бронислава, да?
— Да.
— Кого ещё помнишь?
— Брата Фелю.
— То есть Феликса, да?
— Да.
— А ещё?
Я молчал. Кого я ещё мог помнить? Крёстного Янека и своих русских тёток Дуню и Настю из моего глубокого детства или бородатого старообрядческого деда-попа, больно ущипнувшего меня за задницу. А ещё моего названого братана Митьку, съеденного чахоткой. Воспоминания о них быстро прокрутились в моей голове, но говорить о них я не стал. По опыту знал — чем меньше фараонам говоришь, тем лучше.
— Ну, чего молчишь? Не помнишь?
— Не помню.
— А помнишь такую фамилию — Одынец?
Одынец. Какое странное слово… Одынец, огурец, капец… С ненавистной для меня буквой «ы». Долго я её осваивал, когда стал познавать русский… Нет. Я не помнил этой фамилии.
— Отчество своей матери помнишь?
Я попытался вспомнить моё польское детство, но память моя не зафиксировала никакого отчества матки Брони.
— А про деда по матери — помнишь? Как его звали?
В каком-то тумане своей памяти я вспомнил весенний солнечный день, вокзал, поезд, себя в колупанском возрасте в руках матери, передающей меня с подножки вагона какой-то старой тётеньке в светлых одеждах, называющей меня Эдвасем, внучком. Но вокруг нас никаких дедов не стояло. Странно, как я запомнил эту далёкую картинку из своего начального бытия на этом свете.
Но как звали мою польскую бабку, тоже не помню. Многим позже узнал я от своей матки, что деда звали Феликсом, а по отчеству он был Донатович, и брат мой, умерший в дурдоме от воспаления лёгких, был назван в честь него. Феликса Донатовича в начале тридцатых арестовали в связи с «делом промпартии», как инженера-вредителя, и расстреляли. Так что на вокзале города Киева, куда привезла меня трёхлетнего матка Броня показать своей матери, моей бабке Ядвиге, его и быть не могло.
— Польский язык помнишь? — спросил меня майорский человек. — Говорить сможешь?
Какой неожиданный вопрос.
— Разумею, наверное, а говорить не говорил с довойны, — ответил я ему неуверенно.
А может, уже и понимать перестал — сколько времени прошло. Да и что он так меня вытряхивает? Что я такого совершил? Зачем ему моя матка, бабка, дед? Переводить куда захотел? Анкету полирует?
Вдруг майор встал из-за стола, достал планшетку, оттуда вытащил какую-то бумагу и аккуратно уложил её на столе, ошарашив меня сообщением своего информбюро:
— Так вот, Кочергин-Одынец Эдуард, твою матку мы нашли и днями отвезём тебя к ней в Ленинград.
Я окаменел от неожиданного приговора, почему-то вытянулся в струнку перед ним, чего никогда не делал и даже не ведал, как это делается. Затем зашатался — закружилась голова — и чуть было не рухнул на пол.
— Ты что шатаешься? Стой! — крикнул он на меня.
Я шагнул назад и осел на стул подле стены. В глазах моих вращались круги. Я ничего не видел, не понимал — быть не может, фантастика!
«Те бе по вез ло, те бе по вез ло, — слышалось в моей башке. — Те бя от ве зём, те бя от ве зём…»