Крещенные кровью
Шрифт:
– Какой ешо путь, гад ползучий, – прошептал, заливаясь слезами, Аверьян. – Таперя кому нужон я, калека разэдакий?
– Не калека ты, не сетуй понапрасну, – покачал осуждающе головой Сафронов. – Ты таперя сыт и богат будешь! А жана с детишками… Да ежели захотишь, мы и их к себе обустроим. Оне щас поди с голодухи пухнут, а с нами в рай – и земной, и небесный – попадут и што такое нужда позабудут!
– Ну уж нет, токо не энто! – прошептал возбужденно Аверьян. – Ступай прочь с глаз моех, паскудник, а не то…
Вырвавшиеся из груди
Весь день до вечера Аверьян провел в кровати, накрывшись с головой одеялом, отказавшись от пищи и замены белья. В голове царили хаос и боль. Ему хотелось умереть, он молил Бога, но тот оказался глух.
И тогда мужчина решился на отчаянный шаг. Смастерить петлю оказалось нетрудно: пока Сафронов с «сестрами» отсутствовал, Аверьян рвал простынь на лоскуты и плел из них веревку.
Закрепив один конец веревки за спинку кровати, бедолага просунул в петлю голову. Затем попросил у Бога прощения за грех, что собирался совершить, и повалился с кровати на пол.
Как только удавка затянулась… страх пронзил мозг. Руки ухватились за петлю и стали рвать ее, не давая сомкнуться, а тело стало извиваться змеею. Боли Аверьян не чувствовал. Он просто содрогался от ужаса, от неспособности контролировать себя, от запаха экскрементов, вышедших из тела без позволения. Ноги дергались и ерзали по полу в поисках опоры, а пальцы все пытались расслабить удавку.
Веревка оказалась крепкой. Аверьян терял остатки сил. В голове нарастал шум, а перед глазами появилась яркая радуга.
Внезапно свет померк. Все чувства, включая и страх, улетучились. Темнота переросла в плотный мрак. «Вот и все! – подумал казак. – Хосподи, как все просто!» Но вдруг чьи-то руки подхватили его с пола и бросили на кровать. Те же руки сняли с него петлю.
Вокруг снова стали проступать очертания избы. Из груди Калачева вырвался кашель.
– Жив што ль, голубь сизокрылый? – послышался знакомый голос.
Больной помотал головой. Но голос прозвучал снова, и глаза Калачева наткнулись на встревоженное лицо Ивашки. Аверьян вдруг понял, что на всю оставшуюся жизнь попал под влияние этого страшного человека.
– Как знал, што ты чаво-нибудь отчубучишь, – сказал Ивашка. – Прямо сердцем беду чуял…
2
По обеим сторонам улицы наросли сугробы – снег всю неделю валил не переставая. Сегодня заметно потеплело, и в высоте, пронизанной солнцем, реяли легкие, словно пух, снежинки. Медленно покачиваясь, они опускались на голову и плечи Калачева.
Поддерживаемый «сестрами», Аверьян впервые вышел из избы, спустился с крыльца. У него вдруг стеснило дыхание – пришлось прислониться плечом к плетню. Глядя на улицу, он чувствовал, как сильно бьется и замирает в груди сердце. На глаза навернулись слезы, но уже не от горя и тоски.
– Какое нынче число? – спросил Аверьян у «сестер», продолжая неотрывно смотреть на парящие в воздухе белые хлопья.
– Двадцатый годок ужо стукнул, – ответила тихо Акулина. – И Пасха минула, и Святки тожа.
– Об том и сам ведаю, – угрюмо пробубнил Калачев. – Хочу знать, какое нынче число.
Агафья и Акулина промолчали, да он и не настаивал на ответе.
Его душевное равновесие все еще не устоялось, в душе надолго поселился безотчетный страх. Как зверь беду, Аверьян чуял в глубине себя что-то неладное, и, охваченный тревогой, готов был бежать куда глаза глядят, чтобы затаиться в какой-нибудь норе. День и ночь он не переставал думать о своем убожестве. Не раз пытался представить свою будущую жизнь, но так и не смог, сознавая, что возврата к привычному у него нет. Жена, дети… А были ли они вообще?
После долгих гнетущих раздумий Аверьян решил: нужно взять себя в руки и смириться с судьбой. Прежде всего следовало изменить свое неприязненное отношение к Ивашке: Сафронов человек не простой – не мелочен, но мстителен, любит властвовать, тверд и принципиален.
Когда Ивашка и «сестры» уходили по вечерам «в гости», их подопечный чувствовал себя гораздо спокойнее. При их возвращении в душу его снова заползал страх – и остаток ночи проходил в тревоге.
Хозяин разговаривал во сне: выкрикивал то ли молитвы, то ли заклинания. Покой Аверьяна тогда и вовсе пропадал, а ночь делалась длинной, без конца и края. Казак ворочался с боку на бок в каком-то забытьи, засыпая лишь к утру.
Снился ему опять же Ивашка, стоявший у кровати в окровавленной рубахе: рукава закатаны выше локтей, в руке нож. Калачев испуганно вскрикивал, прижимался к стене, а Сафронов сдергивал с него одеяло и подносил лезвие ножа к его детородному органу…
…Стол уже накрыли к обеду – чугунок с супом, несколько вареных картофелин и свекла. Сидевший напротив Сафронов придирчиво осмотрел блюда, вздохнул и тяжело оперся локтями о поверхность стола. Затем, вытянув голову, еще раз взглянул на приготовленную пищу, взял ложку и, ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил:
– Пора отсель в город подаваться. От эдакой жрачки зараз скоро ноги протянем.
Ивашка был не в духе. Сегодня с утра он беседовал с казаками станицы, и те предложили ему убраться вон подобру-поздорову. Уразумев, что спорить со станичниками неблагоразумно, Сафронов поспешил домой, точно пострадавший безвинно. В сердце его зародился панический ужас, лицо раскраснелось от безысходной ярости. Однако изменить что-либо не представлялось возможным.
«Поповские прихвостни», – вспомнил утро Сафронов, угрюмо жуя, не чувствуя вкуса. Он мысленно клял свою горькую судьбину и наказ станичников, который вынужден был исполнить, затем поднял тяжелый взгляд на Калачева, вяло мусолившего корку хлеба.