Крестный путь Сергея Есенина
Шрифт:
Помню, сидели в кафе я, Никритина, Мариенгоф. Ждали Есенина, но его не было. Вдруг неожиданно поднялся снизу. Прошёл прямо в середину. Бледный, глаза тусклые. Долго всех оглядывал. Может, и не увидел нас, а может, и увидел. В кафе стало тихо.
Все ждали, что будет. Он чуть улыбнулся и сказал: «А скандалить пойдём к Маяковскому…» И ушёл.
Я знала, что его все больше и больше тянуло к Маяковскому, но что-то ещё мешало. С Маяковским в жизни я встречалась несколько раз, почти мельком, но у меня осталось чувство, что он умеет внимательно и доброжелательно следить за человеком. В жизни он был другой, чем на эстраде.
Я жила в комнате вдвоём с сыном. Как-то рано вечером (сын гулял с няней) я сидела
Он пришел к моему соседу по квартире, режиссёру Форейгеру. Попросил разрешения позвонить по телефону.
«Вы – Миклашевская?» – «Я». – «Встаньте, я хочу посмотреть на вас». – Он сказал это так просто, серьёзно, что я спокойно встала. «Да…» – сказал он.
Поговорил немного о театре и, так и не дотронувшись до телефона, ушёл. И хотя он ни звука не сказал о Есенине, я поняла, что интересовала его только потому, что моё имя было как-то связано с Есениным, он думал о нём.
Маяковского волновала судьба Есенина. Второй раз, увидев меня в антракте на каком-то спектакле, подошёл, поздоровался и сказал: «Дома вы гораздо интереснее. А так я бы мог пройти мимо и не заметить вас».
Режиссёр Форейгер Н. М. предложил мне за какой-то соблазнительный паёк участвовать в его концертах.
В Доме журналиста на Никитском бульваре приготовил со мной акробатический танец.
Когда я выскочила на сцену в розовой пачке, я увидела Маяковского (эстрада у них низкая). Он стоял сбоку, облокотившись на эстраду. У него были грустные глаза. Я танцевала и чувствовала, что ему жалко меня. Кое-как закончив свой злосчастный танец, я сказала Форейгеру: «К чёрту твой паёк! Больше я выступать не буду».
В последний раз я видела его в 1926 году, перед отъездом на работу в Брянский театр. Я сидела за столом в ресторане Дома актёра. Маяковский быстро подошёл, почти лёг на стол, протянул свои большие руки, не обращая внимания на сидящих со мной, поцеловал мне руку и опять очень серьёзно: «А всё-таки вы очень интересная женщина».
Многие «друзья» Есенина мне очень не нравились. Они постоянно твердили ему, что его стихи, его лирика никому не нужны. Прекрасная поэма «Анна Снегина» вызвала у них ироническое замечание: «Ещё нянюшку туда, и совсем Пушкин». Они знали, что для Есенина нет боли сильней – думать, что его стихи не нужны. И «друзья» наперебой старались усилить эту боль. Трезвый Есенин им был не нужен. Когда он пил, вокруг все ели и пили на его деньги. Друзей, даже и непьющих, устраивали легендарные скандалы Есенина. Эти скандалы привлекали любопытных в кафе.
Несколько раз Есенин водил меня в редакции. Познакомил меня с Михаилом Кольцовым, с О. Литовским и его женой, с Борисовым. Это были люди совсем другие, чем его «друзья». С ними можно было просто, интересно разговаривать.
Был курьёзный случай, когда я, единственный раз в жизни, использовала своё знакомство с журналистами. Театр «Острые углы» открылся инсценировкой рассказа Мопассана «Дом м-м Телье». На генеральную репетицию Кошевский пригласил чуть ли не всех критиков, существовавших в Москве. Я в спектакле была свободна и сидела в зрительном зале. Спектакль был очень плохой, неинтересный, и я понимала, что ни одного хорошего слова нельзя написать о нём. Чтобы театр не умер, не открывшись, я попросила Михаила Кольцова сделать так, чтобы совсем не было рецензий. Кольцов засмеялся. Кошевский потом удивлялся, почему никто ничего не написал о премьере?
В этом же театре я играла в инсценировке по рассказу О. Генри «Кабачок и роза». Неожиданно для Есенина я играла женщину, абсолютно непохожую на себя в жизни. Ему доставило удовольствие и это, и образ женщины, которую я играла. За кулисы прислал мне корзину цветов и маленькую записку: «Приветствую и желаю успеха. С. Есенин. 27.Х 23 г.».
Но из нашего театра так ничего и не получилось. У нас не было репертуара. Никритина и Мариенгоф в один прекрасный день не пришли на репетицию.
Очень не понравился мне самый маститый друг Есенина – Клюев. По просьбе Есенина Клюев приехал в Москву повидаться со мной. Когда мы пришли в кафе, Клюев уже ждал нас с букетом цветов. Встал навстречу весь какой-то елейный. Волосы прилизаны, в сюртуке, в сапогах. Весь какой-то ряженый, во что-то играющий. Поклонился мне до земли и заговорил елейным голосом.
Мне было непонятно, что было общего у Сергея с Клюевым да и с Мариенгофом, которого он очень любил. Такие все они были разные. Оба они почему-то покровительственно поучали Сергея, хотя он был неизмеримо глубже и умнее их.
Клюев опять заговорил, что стихи Есенина сейчас никому не нужны. Это было самым страшным, самым тяжёлым для Есенина, и всё-таки Клюев продолжал твердить о ненужности его поэзии. Договорились до того, что, мол, Есенину остаётся только застрелиться. Мы друг другу очень не понравились.
Многие из «друзей» не любили меня. Говорили, что со мной скучно. Когда мы с Есениным сидели в кафе, у нас на столе никогда не было бутылок.
В один из свободных вечеров большой компанией сидели в кафе Гутман, Кошевский, Типот. Есенин был трезвый, весёлый. Разыскивая меня, пришёл туда и отец моего сына. Все его знали и усадили за наш стол. Через несколько минут Есенин встал и вышел. Вскорости вернулся с огромным букетом цветов. Молча положил мне на колени, приподнял шляпу и ушёл. Мне хотелось встать и пойти за ним, всё равно куда. Я передержала какую-то минуту-другую и поняла, что опять что-то сломала в себе.
Есенин подолгу пропадал и опять появлялся. Неожиданно, окруженный какими-то людьми, приходил за кулисы, на репетиции. Смирно сидел. Чаще всего бросали репетировать и просили его читать стихи (я работала в театре «Не рыдай», потом в «Сатире»).
Новый год (1924) встречали у актрисы Лизы Александровой – я, Мариенгоф, Никритина, Соколов Влад. Алек. (актёр Кам. театра). Позвонила Дункан. Звала Лизу и Соколова приехать к ней встречать Новый год. Лиза ответила, что приехать не могут. «Мы не одни, а ты не захочешь к нам приехать? У нас Миклашевская». – «Миклашевская? Очень хочу. Сейчас приеду».
Я впервые увидела Дункан близко. Это была крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Своим неестественным, театральным видом она поразила меня. На ней был прозрачный хитон, бледно-зелёный, с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром, с золотыми кистями, и на ногах – золотые сандалии и кружевные чулки. На голове – зеленая чалма с разноцветными камнями. На плечах – не то плащ, не то ротонда бархатная, зелёная, опушенная горностаем. Не женщина, а какой-то очень театральный король.
Мы встали, здороваясь с ней. Она смотрела на меня и говорила: «Ти отнял у меня мой муш!» У неё был очень мягкий акцент. Села она возле меня и всё время сбоку посматривала: «Красиф? Нет, не ошень красиф. Нос красиф? У меня тоже нос красиф. Приходить ко мне на чай, а я вам в чашку яд, яд положу, – мило улыбалась она мне. – Есенин в больниц, вы должны носить ему фрукты, цветы!» И вдруг неожиданно сорвала с головы чалму: «Произвёл впечатлен на Миклашевскую, теперь можно бросить». И чалма и плащ полетели в угол. После этого она стала проще, оживлённее: «Вся Европа знайт, что Есенин мой муш, и первый раз запел про любоф вам? Нет, это мне! Есть плехой стихотворень „Ты простая, как фсе”, – это вам!» И опять: «Нет, не очень красиф!»