Крестный путь Сергея Есенина
Шрифт:
– Когда ты едешь?
– Сегодня, с вечерним поездом.
– Во-первых, ты не достанешь на сегодня билеты. Сейчас, перед праздниками, билеты на все поезда в Ленинград давно уже проданы. Мне приходилось встречать людей, выезжавших пригородными поездами вёрст за 50 от Москвы, чтобы оттуда достать сейчас билет на Ленинград. Иначе, говорят они, достать невозможно.
– Не беспокойся, кацо, – и Есенин хитро и самодовольно улыбнулся, – уже всё устроено. Билеты уже оставлены в кассе, остаётся только их взять. Пусть для других это и невозможно, для меня это ровно ничего не стоит. Меня жизнь избаловала и балует: для меня – всё легко.
–
– Ни к кому.
– Где же ты остановишься?
– Сам не знаю. Возьму номер в гостинице и буду жить. Буду жить, ты понимаешь, спокойно, там нет рядом дрязг и склок. И буду писать.
– Ну, милый мой, это, конечно, правда, Питер – красивый и тихий город, но город большой. Этой шатии и там сколько угодно. Она облепит тебя и завертит, лишь только узнает о твоём приезде.
– Нет. Я прикажу швейцару никого не пускать.
– Эх, друг, – усмехнулся я, – видно, плохо ты себя знаешь. От себя, милый друг, никуда не убежишь. Я на твоём бы месте и при твоем настроении махнул бы куда-нибудь в глухую деревушку, законопатился бы там в какую-нибудь избушку, как крот, и писал бы.
– В деревню?! О нет, только не в деревню, – и в глазах его метнулись искорки страха. – В деревне, кацо, мне всё бы напоминало то, что мне омерзительно опротивело. О, если бы ты только знал, какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне. Из-за медного семишника они готовы глотки перегрызть друг другу. О, как же я ненавижу эти тупые и жадные жестокие морды. Как прав Ленин, когда он всю эту мразь, жадную, мужичью, согнул в бараний рог. Как я люблю за это Ленина и преклоняюсь перед ним.
– Ну, братец мой, Ленин не особенно-то был сторонником того, чтобы гнуть крестьян в бараний рог, и вообще, ты зря перегибаешь палку.
– Ну, коль не Ленин, то Троцкий. Я очень люблю Троцкого, хотя он кое-что пишет очень неверно. Но я его, кацо, уверяю тебя, очень люблю. А вот Каменева, понимаешь ты, не люблю. Полувождь. А ты знаешь, когда Михаил отрёкся от престола, он ему благодарственную телеграмму залепил за это самое из… Ты думаешь, что я беспартийный, то я ничего не вижу и не знаю. Телеграмма-то эта, где он… она, друг милый, у меня.
– А ты мне её покажешь?
– Зачем? Чтобы ты поднял бучу и впутал меня? Нет, не покажу.
– Нет, бучи я поднимать не буду и тебя не впутаю. Мне хочется только лично прочесть её, и больше ничего.
– Даёшь слово?
– Даю слово.
– Хорошо, тогда я тебе ее дам.
– Но когда же ты мне ее дашь, раз ты сегодня уезжаешь? Она с тобой или в твоих вещах?
– О нет, я не так глуп, чтобы хранить её у себя. Она спрятана у одного надёжного моего друга, и о ней никто не знает, только он да я. А теперь ты вот знаешь. А я возьму у него… Или нет, я скажу ему, и он передаст её тебе.
– Даёшь слово?
– Ну, честное слово, кацо. Я не обманываю тебя.
– Идёт, жду.
Пиво было выпито, и он хотел позвать официанта, чтобы тот подал ещё. Но я разубедил его.
– Пить я больше не буду, – сказал я, – потому что надо ещё будет работать. А тебе пить совсем не советую. Вообще, губишь ты себя, Сережёнька, оттого, что пьёшь. Неужели нельзя совсем перестать? Неужели нельзя найти наслаждение жизнью в самом ходе жизненной борьбы? Смотри, до чего себя довел, до лечебницы, до «Чёрного человека».
– Ерунда, из лечебницы меня выпустили и сказали, что лечить меня не от чего. Так-таки прямо и сказали. А «Чёрного человека» я давно уже написал.
– Но он же вам помогал, он же содержал всю вашу ораву. Он платил вам хорошие деньги.
– Неправда всё это, кацо. Ничего подобного не было. Он всегда платил нам обычные гроши, как и везде. Одно только он делал хорошего для нас, это всегда у него можно было достать денег. Иной раз избегаешься, проживёшься, изголодаешься. Новых вещей нет. Придёшь к нему: так и так, мол. Он всегда выручит. Всегда даст аванс. Не всем, конечно. Но Иванову, Пильняку, мне, Бабелю и Сейфуллиной – он давал. Ну, разумеется, напишешь вещь, нести в другое место неудобно. К нему несёшь, хоть и платит он за неё гроши. И не он нас, а мы его поддерживали. Знаешь ли ты, кто ему «Красную новь» делал, пока там Клычков секретарём сидел? Мы делали. Ещё Воронский и не знает ничего, а уж разметку номера я напишу, и наутро Клычков несёт её к нему на утверждение. Ну а когда Клычкова он прогнал и заменил Васькой Казиным, теперь этого нет. Теперь он сам вдвоём с Казиным путаются. Хитрый он человек, этот Воронский, но до упрямства глупый и дурашливый. Тебя он не шибко любит.
– Ещё бы любить! Он не может мне простить, что я напечатал свой «Шоколад» не у него, а в «Молодой гвардии», у его конкурента. – И я рассказал Есенину, как я понес сначала свою рукопись к Воронскому, как её и Клычков и Воронский весьма одобрили, но Воронский предложил мне выкинуть из повести все места, где я давал описания внутренних переживаний тех или иных героев. «Мне этой психологической достоевщины не надо, – сказал он мне. – Учитесь описывать только внешнюю сторону явлений, как это делает Всеволод Иванов». Ну, я, конечно, поблагодарил его за совет и дерзко заявил, что совет его считаю безграмотным. Всеволод Иванов не знает нутра людей революции, которых он описывает, и потому вынужден, скрепя сердце, ограничиваться внешностью явлений. Белогвардейцев же своих он прекрасно умеет описывать и со стороны их внутренних переживаний, и делает это неплохо. Ну, Воронский, конечно, рассердился, а я понёс повесть в «Молодую гвардию», где её и приняли. Воронский, узнав об этом, несколько раз пытался через Клычкова вернуть рукопись, взяв её от «Молодой гвардии», но я на это не пошёл. А когда повесть появилась в печати, Воронский обрушился на неё с враждебной и сумбурной критикой со стороны идеологии. Этим он показал свое лицо.
– Да, гаденький человечишка, – ответил мне Есенин, но я видел по его лицу, что мысли его были о другом. – Давай лучше выпьем ещё.
Но я отказался наотрез и напомнил, что касса, наверное, открылась. Ведь мы просидели около двух часов. Мы встали и вышли. Мне показалось интересным узнать, удастся ли Есенину уйти в отшельническое творчество в Ленинграде, или его вновь захлестнет волна богемных собутыльников. Я вспомнил также, что он усиленно навязывался со своей перепиской Евдокимову.
– А что, Сережа, может быть, ты напишешь мне из Ленинграда, когда устроишься?..