Крестьянин и крестьянский труд
Шрифт:
— Захотели вы с нашим народом! Нешто наш народ присогласишь? Нешто он что понимает?
Вот какие были ответы Ивана Ермолаевича на мои разглагольствия о "ихней пользе". Такой неустанный труженик не знал, куда, кому и зачем он платит, не имея никакого понятия о земстве, о выборе в гласные и т. д. Твердо был уверен, что все это до него ни капли не касается. О ссудосберегательном товариществе ровно ничего не понял из всех моих рассуждений и только заметил: "Брать-то хорошо, а вот отдавать-то как?.. Свяжешься… Бог с ним совсем". А когда я указывал на кулака, который берет и отдает и выгоду имеет, то Иван Ермолаевич говорил: "Ну, пес с ним… там уж это ихний расчет… А то свяжешься — не развязаться"…
Однажды он меня поразил самым неожиданным образом в разговоре об общественных крестьянских должностях:
— Все они (выборные) — народ ненадежный… Покуда живет крестьянством — ничего, а как выбрали в должность — чистая делается собака. Как присягу принял, точно в зверя оборачивается… По мне, так я, кажется, за миллион
— На что?
— Например, принять присягу волостную. Я однова слушал, так обмер начисто. Как зачал поп вычитывать — "от отца, от матери отрекись, от братьев, сестер отрекись, от роду и племени откажись" — волоса у меня на макушке даже поднялись дыбом. Перед богом! Уж который человек таким манером себя проклял, так он от этого самого не иначе делается, как злодеем.
Такой взгляд на присягу несказанно меня удивил. Удивил он меня немало и в другой раз, когда я случайно застал его, как он учил своего сынишку молитвам. Иван Ермолаевич в бога верил крепко, непоколебимо крепко, близость бога ощущал почти до осязания, а молитвы читал по-своему: "Верую во единого бога отца, — учил он сынишку, — и в небо и землю. Видимо невидимо, слышимо неслышимо. Припонтистился еси, распилатился еси…" А дальше уж бог знает что было. Кончалась "Верую" так: "от лукавого. Аминь".
Все это, однакож, пустяки сравнительно вообще с невниманием к определению своего положения не только на белом свете, а в кругу даже двадцати шести дворов, среди которых Иван Ермолаевич жил, живет и жить будет. Не говоря о равнодушии к общественным порядкам, не касающимся непосредственно хозяйства, я замечал в Иване Ермолаевиче невнимание и к людям. Например, он отлично знал, сколько у кого скота, хлеба, что "дадено" за лошадь в таком-то дворе; словом, сколько у кого физических ресурсов к существованию. Но случись в этом дворе какое-нибудь из ряду выходящее событие, объяснить которое можно только зная "людей", участвовавших в нем, — не объяснит. Случилось в деревне два самоубийства, и никто ничего не мог объяснить. "Должно, деньги пропил", — говорили про солдата, который еще вчера работал в огороде, полол капусту, а сегодня найден под переметом. "Ведь это, братец, как сказать — отчего? Стало быть, уж ему так положено. Вот прошлый год тож вдова одна так же вот самовольно покончилась. А после нее осталось денег тридцать рублей, две коровы да картофелю мешка четыре — вот тут и думай! Скучал, скучал, глядишь — и задавился!"
Не раз, глядя на эту почти добровольную отдачу себя на съедение всем, кто пожелает, всем, у кого загребиста лапа, я в глубоком унынии восклицал, конечно в мыслях моих: "Боже мой! какие же нужны еще казни египетские, чтобы сокрушить в Иване Ермолаевиче это непоколебимое невнимание к "собственной пользе"!" Ведь это невнимание делает то, что через десять лет (много-много) Ивану Ермолаевичу и ему подобным нельзя будет жить на свете: они воспроизведут к тому времени два новые сословия, которые будут теснить и напирать на "крестьянство" с двух сторон: сверху будет наседать представитель третьего сословия, а снизу тот же брат мужик, но уже представитель четвертого сословия, которое неминуемо должно быть, если будет третье. Этот представитель четвертого деревенского сословия непременно будет зол(о происхождении злого мужикабудет сказано в следующем отрывке) и неумолим в мщении, а мстить он будет за то, что очутился в дураках, то есть поймет наконец (и очень скоро), что он платится за свою дурость, что он был и есть дурак, дурак темный, отчего и разозлился сам на себя.И горько поплатятся за это все те, кто, по злому, хитрому умыслу, по невниманию или равнодушию, поставили его в это "дурацкое" положение. Другим словом нельзя определить этого положения, ибо если в русской деревне завелся хронический нищий, то только существованием какого-то неумного местав организации общественной, ничем другим это явление объяснить нельзя. Все есть для того, чтобы такого явления не было, — а оно уже есть; никакими резонами, мало-мальски подходящими к тому, что определяется словами "необходимость", "неизбежность", нельзя этого явления объяснить. Представитель русского четвертого сословия есть продукт бессердечной общественной невнимательности — ничего более. Впрочем, об этом после; теперь же возвратимся к Ивану Ермолаевичу.
Безмерное равнодушие Ивана Ермолаевича к напирающим на него бедствиям, в виде третьего и четвертого сословий, в виде, наконец, пришельца-переселенца из остзейских провинций, не раз становило меня втупик, и я недоумевал: что именно дает Ивану Ермолаевичу силу переносить свое труженическое существование? что держит его на свете и из каких лакомых приправ сварена та чечевичная похлебка, за которую он явно продает свое первородство? Неужели в самом деле Иван Ермолаевич и его тысячелетние предки "бьются" только из-за податей? Или в самом деле из-за куска хлеба? Но если бы это было так, Иван Ермолаевич не перенес бы удовольствия платить подати не только тысячу лет, но и тысячу минут. Когда ему что не нравится,надоедает, он нетерпелив;он даже внешнего приличия не соблюдает, когда ему что-нибудь не по нутру; ведь вот зевает
III. ПОЭЗИЯ ЗЕМЛЕДЕЛЬЧЕСКОГО ТРУДА
Объясняя себе эту загадку существования, я приходил к самым мрачным и безобразным выводам; то мне казалось, что Ивану Ермолаевичу предопределено пережить еще одно тягостнейшее иго, иго немецкого пришельца, то мне казалось, что Ивану Ермолаевичу "предназначено" терпеть, "влачиться по браздам" и т. д. Словом, все выходило ужасно нескладно, произвольно и неосновательно в высшей степени. Только что я объясню себе тайну каторжного существования "терпением во Христе", как натолкнусь на рыдания невестки Ивана Ермолаевича, которая говорит, рыдая, что ее "съели" в семье Ивана Ермолаевича и ждут не дождутся, когда она протянет ноги, чтобы взять другую бабу, здоровую; и злы-то на нее ("поедом едят", "сживают со свету") за то, что она больна и в хозяйстве только помеха. Только что объясню себе существование Ивана Ермолаевича предопределением насчет нового двухсотлетнего немецкого ига, как встречусь с такими проявлениями русского ребросокрушительного патриотизма, что мне начинает казаться, будто насчет ига "бабушка сказала еще надвое", то есть что, пожалуй, ига-то этого и не будет.
Словом, тайна бесплодности и непрестанности труда, из которых сотканы дни, часы и годы существования Ивана Ермолаевича и многих ему подобных, так и оставалась досадною, неразгаданною тайной.
И вдруг случилось обстоятельство, которое пролило некоторый свет на эту тайну — и представило жизнь и интересы жизни, волновавшие Ивана Ермолаевича и державшие его на белом свете, в совершенно неожиданном для меня виде и в такого рода ежедневных явлениях, которым я до сих пор не придавал ни малейшего значения. Обстоятельство, столь чудотворно просветившее меня, было в высшей степени ничтожное, до того ничтожное, что мне даже совестно утруждать им внимание благосклонного читателя. Делать, однако, нечего, и рассказать об этом ничтожном обстоятельстве приходится более или менее подробно. Вот как было дело.
Иван Ермолаевич поит телят, которых продает приезжающим из Петербурга телятникам. Занятие выгодное, так как каждый такой теленок продается рублей по тридцати и более. Поит он молоком, и таких телят у него было восемь штук. Как-то он объявил мне, что купил у какой-то старухи девятого теленка, и мы вместе порадовались, что теленок хорош и куплен дешево. На следующий день я встретил Ивана Ермолаевича на дворе; он смотрел, как жена его поит телят, был как-то уныл и что-то рассказывал про новую телушку, беспрестанно ругая старуху, у которой она куплена. Сотни раз слышал я рассказы и разговоры Ивана Ермолаевича про его хозяйственные заботы, про телят, про овец и т. д. Но, как уж сказано было в начале этого отрывка, не имел терпения и интереса вслушиваться в эти рассказы. Не вслушивался я еще и потому, что обыкновенно думал о другом, о чем-нибудь своем, и если интересовался "крестьянством", то вовсе не со стороны этих происшествий с телятами, утятами и т. д. Но на этот раз, когда я уж совсем был готов пропустить мимо ушей рассказываемое происшествие с теленком, меня поразило почти драматическое выражение его голоса, которым он произнес: "Вот он! Поглядите на него, на проклятущего, и смотреть-то на него, на проклятого, тошно!.." И вновь принялся ругать старуху.
Меня потому поразил драматический тон этих слов Ивана Ермолаевича, потому он меня заставил вникнуть в огорчение Ивана Ермолаевича, в историю с теленком — что мгновенно, неожиданно воскресил в моей памяти другое, нисколько на историю с теленком не похожее обстоятельство, которое, однако, вызвало почти точь-в-точь такое восклицание и точь-в-точь таким же тоному другого человека, нисколько на Ивана Ермолаевича не похожего.
Летом 1876 года один русский художник повел меня в луврский музей смотреть Венеру Милосскую. Всю дорогу он приготовлял меня к пониманию этого дивного произведения, бранил Фета за его стихотворение, посвященное этой самой Венере, говоря, что в нем нет ни одной черты, хоть отдаленно напоминающей то, что есть в этойВенере, и т. д. Приготовляя меня к предстоящему зрелищу, как к святыне, он всячески старался настроить меня так, чтобы я мог восприять хоть каплю той красоты, которую развивает это удивительное произведение, вел меня по коридорчику, ведущему к статуе, рисующейся в отдалении, почти с такою же осторожностью, точно мы шли к умирающему больному, ступая осторожно кончиками пальцев, и… вдруг остановился, как-то беспомощно опустил руки и, обернувшись ко мне, точь-в-точь таким жедраматическим тоном, как и Иван Ермолаевич, проговорил: "Ну скажите пожалуйста, на что это похоже? Посмотрите-ко, что они наделали…"