Кризис воображения
Шрифт:
Книгу юношеских стихов «Жемчуга» Гумилев почтительно посвящает «своему учителю Валерию Ьрюсову». Он усердно учится всем тонкостям символического искусства, чтобы, окрепнув, преодолеть его. Расхождение становится открытой борьбой; «Манифест» печатаемый в «Аполлоне» звучит вызовом; создается странное название «акмеизм», объединяющее восставших. Борьба для Гумилева важнее, чем цель борьбы: определить программу новой школы он предоставляет критикам. Как только символизм кажется ему «преодоленным» — его воинственный жар гаснет. «Акмеизм» как будто забыт, знамя свернуто и войско распущено. Поэта влечет другая борьба, и он меняет свою «веселую свободу» на «священный долгожданный бой». Отныне он «Божий воин» и в его груди бьется «золотое сердце России».
В «Огненном столпе» он рассказывает о себе:
Знал
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но Святой Георгий тронул дважды
Пулею нетронутую грудь.
И всегда у Гумилева — неустанное напряжение воли, упорное жизненное дело. Две Музы — Победа, которую «сладко рядить, словно девушку в жемчуга» — и «Муза дальних странствий», — стоят по обе стороны Музы песнопений. Поэзия Гумилева тоже дело, проявление единой воли, воплощение того же пафоса. Самое понятие лиризма — как душевных излияний, пассивного самолюбования и игры ощущениями, ему враждебно. Оттого так своеобразно–холодна его лирика. Даже любовные стихи его сдержанно–суровы. Он знает одно волнение: поступка, подвига. В его стихах воля становится эмоцией, и все к чему он прикасается наполняется динамикой. Образ поэта–романтика, парящего в небесах и беспомощно влачащего крылья по земле — самый полный контраст к образу Гумилева. Он — поэт–воин Ренессанса. Он спокоен не спокойствием наблюдателя; в нем сосредоточенность решимости и силы. На мир он глядит, как на объект своего желания и действия. У него острый и жадный взгляд хищной птицы — он все видит и все запоминает. По его стихам можно было бы составить огромный инвентарь realia. Волевой строй души определяет собой всю его поэзию. Предметы и люди существуют для него только как возбудители воли. То что достойно желания находит динамическое выражение в его стихах. Отсюда неизбежная дидактика его творчества. Гумилев хочет заразить своей волей читателя, научить его, зажечь и подвигнуть на дело.
В этом отношении особенно показательны его последние стихи: «Мои читатели».
Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой…
Но когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо…
А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелет взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь…
В том же сборнике «Огненный столп» Гумилев рассказывает о душах, пребывавших в его теле, ибо
Только змеи сбрасывают кожи, Мы меняем души, не тела.
Вот поэт–романтик, «колдовской ребенок», вот честолюбивый певец, стремящийся покорить весь мир, желающий стать «богом и царем», вот — воин, чью «пулею нетронутую грудь» «Святой Георгий тронул дважды», вот, наконец, «избранник свободы, мореплаватель и стрелок».
Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.
Только о делах и подвигах любит петь Гумилев: его стихи ередко — сухой перечень фактов, счет одержанных побед, поверженных врагов, преодоленных опасностей, трудных путешествий по морям и пустыням. Он говорит всегда о себе как о сильном и смелом муже. Он — конквистадор («Путь конквистадоров»), воин («Колчан»), мореход («Жемчуга»), рыцарь, вождь дикого племени, водитель караванов в пустыне, стрелок, «древний ловчий» или бродяга, авантюрист, «Дон–Жуан». Но все эти лики объединены могучей отвагой и напряженной волей. Даже религиозное чувство поэта никогда не застывает в созерцательности: он не монах, а строитель:
Я угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле,
Я возревновал о славе Отчей
Как на небесах, и на земле.
А после смерти он будет:
Представ пред ликом Бога
С простыми и мудрыми словами
Ждать спокойно Его суда.
Гумилев пишет для «сильных, злых и веселых»; его читатели возят его стихи «в седельной сумке, читают их в пальмовой роще, забывают на тонущем корабле». Любовь — «страшный поединок», стоны любви «похожи на стоны муки» и возлюбленная — «враждующий друг». Недаром воинственное имя Ольга для него «слаще самого старого вина».
«Поэзия воли» должна создать себе новый энергический язык, в котором все слова «просты и мудры». И Гумилев освобождает фразу от аксессуаров, выделяя ее стержень — глагол. Экзотика и стилизация служат ему средствами нового оформления поэтической речи. И через примитив он приходит к классицизму. Все молодые поэты учились у Гумилева. Печально, что задуманной большой «Поэтике» его не суждено было оыть написанной.
Во всей своей «простоте и ясности» творчество Кузмина загадочно. Он говорит о самом несложном, говорит бесхитростными, почти, детскими словами. Построение изумительно отчетливое, рисунок легко различимый, образы всем близкие, почти родные. Но как же этими «элементарными» поэтическими средствами достигается неожиданная острота впечатления? Почему знакомые слова в обычных сочетаниях так нас поражают? Как осознать это смутно воспринимаемое мастерство и разгадать искусство писать такие «безыскусственные» стихи?
Мы ничего не знаем о генезисе и путях кузминскои поэзии; критика отмечала огромную сложность, скрывающуюся под этой обманчивой простотой, но никто еще не попытался осветить ее.
Когда нибудь — верится — будут учтены и исследованы все элементы техники Кузмина. Пока же возможны только случайные, весьма неполные оценки.
Новые два сборника, вышедшие в 1921 году, «Эхо» и «Нездешние вечера» — разнообразны и разнородны по составу. В них рядом с лирикой «прекрасной ясности» уживаются мудреные ритмы дифирамбов, темное велеречие гностических стихов и тонкие узоры стилизаций. Самые различные фактуры сталкиваются резкими контрастами. Мы читаем благочестивую легенду:
Жили два старца
Во святой пустыне,
Бога молили,
Душу спасали,
а через несколько страниц почти заумные аллитерации:
В покойце лейном лежавит Лемур,
Алеет Лейла, а Лей понур.
О, лейный сад!
«О, лейный сад!»
Девий заклик далече рад.
(«Эхо»)
Мэтр–Гумилев в «Костре» заключил в строгую формулу задание новой поэзии:
Лишь девственные наименованья
Поэтам разрешаются отсель.
Задание явно невыполнимое, но ослепительно дерзкое. Переименовать все предметы, вызвать еще никогда не звучавшим словом к бытию новый мир, создать «свежесть слов и мыслей простоту» (по выражению Ахматовой) не значит ли это уподобиться Творцу? Отныне поэт не довольствуется сладкими звуками, проносящимися в высоте над жизнью. Выражение «искусство для искусства» для него не имеет смысла. Он не желает петь «как поет птица», он стремится строить, созидать, «делать». Апатию романтической лирики, статичность «настроений» и «переживаний» сменяет энергия, активность, конструктивность и в этом титаническом деле поэта ведет вера в могущество слова. Поэтому все новые поэты крайние вербалисты. Если раньше «как сердцу выразить себя?» — недоверие к слову, презрение к его грузной несовершенной природе, жажда «излить душу» позади слово ли совсем без слов (часто многоточие важнее целой фразы), то теперь…
осиянно
Только слово средь земных тревог
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что слово это Бог.
(Гумилев)
Этой верой и этой любовью предопределен характер новой поэзии. Пробуждается острый интерес к языковедению, раскрываются глаза на внешнюю (звуковую) и внутреннюю (смысловую) природу слова. Изучаются диалекты, переоцениваются архаизмы, провинциализмы, неологизмы, по–новому воспринимаются грамматика и синтаксис — вырастает в точную науку стилистика. Поэты становятся филологами. Но все же, как говорить «девственными» словами? Ведь произвольно сочинять можно только созвучия (как это делали «заумники»), а не слова. Слова же не выдумываются, а вырастают из корней и ничья воля не нарушит их роста и цветения. Новая школа была слишком чутка к законам языка, чтобы не понять этого. И она обратилась не к бесплодным вымыслам новой речи, а к отысканию старой, утраченной выразительности. Она стала очищать поэтический словарь от мертвых клише, ветхих тропов, потускневших эпитетов, окаменелых метафор. Она отрубила засохшие ветки и вернула жизнь корням. Исчезла эффектная красивость кроны и непривычному глазу дерево показалось слишком обнаженным.